ТОМ ТРИНАДЦАТЫЙ
ПЬЕСЫ
1895 – 1904
СОДЕРЖАНИЕ:
Чайка. Комедия в четырех действиях
Дядя Ваня. Сцены из деревенской жизни в четырех действиях
Три сестры. Драма в четырех действиях
О вреде табака. Сцена-монолог в одном действии
Вишневый сад. Комедия в 4-х действиях
Чайка
Ирина Николаевна Аркадина, по мужу Треплева, актриса.
Константин Гаврилович Треплев, ее сын, молодой человек.
Петр Николаевич Сорин, ее брат.
Нина Михайловна Заречная, молодая девочка, дочь богатого помещика.
Илья Афанасьевич Шамраев, поручик в отставке, управляющий у Сорина.
Полина Андреевна, его жена.
Маша, его дочь.
Борис Алексеевич Тригорин, беллетрист.
Евгений Сергеевич Дорн, врач.
Семен Семенович Медведенко, учитель.
Яков, работник.
Повар.
Горничная.
ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ
Медведенко. Отчего вы всегда ходите в черном?
Маша. Это траур по моей жизни. Я несчастна.
Медведенко. Отчего?
Маша. Дело не в деньгах. И бедняк может быть счастлив.
Медведенко. Это в теории, а на практике выходит так: я, да мать, да две сестры и братишка, а жалованья всего 23 рубля. Ведь есть и пить надо? Чаю и сахару надо? Табаку надо? Вот тут и вертись.
Маша
Медведенко. Да. Играть будет Заречная, а пьеса сочинения Константина Гавриловича. Они влюблены друг в друга, и сегодня их души сольются в стремлении дать один и тот же художественный образ. А у моей души и у вашей нет общих точек соприкосновения. Я люблю вас, не могу от тоски сидеть дома, каждый день хожу пешком шесть верст сюда да шесть обратно и встречаю один лишь индифферентизм с вашей стороны. Это понятно. Я без средств, семья у меня большая… Какая охота идти за человека, которому самому есть нечего?
Маша. Пустяки.
Медведенко. Не хочется.
Маша. Душно, должно быть ночью будет гроза. Вы все философствуете или говорите о деньгах. По-вашему, нет большего несчастья, как бедность, а по-моему, в тысячу раз легче ходить в лохмотьях и побираться, чем… Впрочем, вам не понять этого…
Сорин
Треплев. Правда, тебе нужно жить в городе.
Сорин
Маша. Говорите с моим отцом сами, а я не стану. Увольте, пожалуйста.
Медведенко
Сорин. Значит, опять всю ночь будет выть собака. Вот история, никогда в деревне я не жил, как хотел. Бывало, возьмешь отпуск на 28 дней и приедешь сюда, чтобы отдохнуть и все, но тут тебя так доймут всяким вздором, что уж с первого дня хочется вон.
Яков
Треплев. Хорошо, только через десять минут будьте на местах.
Яков. Слушаю.
Треплев
Сорин. Великолепно.
Треплев. Если Заречная опоздает, то, конечно, пропадет весь эффект. Пора бы уж ей быть. Отец и мачеха стерегут ее, и вырваться ей из дому так же трудно, как из тюрьмы.
Сорин
Треплев. Отчего? Скучает.
Сорин
Треплев. Ей уже досадно, что вот на этой маленькой сцене будет иметь успех Заречная, а не она.
Сорин. Ты вообразил, что твоя пьеса не нравится матери, и уже волнуешься и все. Успокойся, мать тебя обожает.
Треплев
Сорин. Без театра нельзя.
Треплев. Нужны новые формы. Новые формы нужны, а если их нет, то лучше ничего не нужно.
Сорин. Кстати, скажи, пожалуйста, что за человек этот беллетрист? Не поймешь его. Все молчит.
Треплев. Человек умный, простой, немножко, знаешь, меланхоличный. Очень порядочный. Сорок лет будет ему еще не скоро, но он уже знаменит и сыт, сыт по горло… Что касается его писаний, то… как тебе сказать? Мило, талантливо… но… после Толстого или Зола не захочешь читать Тригорина.
Сорин. А я, брат, люблю литераторов. Когда-то я страстно хотел двух вещей: хотел жениться и хотел стать литератором, но не удалось ни то, ни другое. Да. И маленьким литератором приятно быть, в конце концов.
Треплев
Нина
Треплев
Нина. Весь день я беспокоилась, мне было так страшно! Я боялась, что отец не пустит меня… Но он сейчас уехал с мачехой. Красное небо, уже начинает восходить луна, и я гнала лошадь, гнала.
Сорин
Нина. Это так… Видите, как мне тяжело дышать. Через полчаса я уеду, надо спешить. Нельзя, нельзя, бога ради не удерживайте. Отец не знает, что я здесь.
Треплев. В самом деле, уже пора начинать, надо идти звать всех.
Сорин. Я схожу и все. Сию минуту.
Нина. Отец и его жена не пускают меня сюда. Говорят, что здесь богема… боятся, как бы я не пошла в актрисы… А меня тянет сюда к озеру, как чайку… мое сердце полно вами.
Треплев. Мы одни.
Нина. Кажется, кто-то там…
Треплев. Никого.
Нина. Это какое дерево?
Треплев. Вяз.
Нина. Отчего оно такое темное?
Треплев. Уже вечер, темнеют все предметы. Не уезжайте рано, умоляю вас.
Нина. Нельзя.
Треплев. А если я поеду к вам, Нина? Я всю ночь буду стоять в саду и смотреть на ваше окно.
Нина. Нельзя, вас заметит сторож. Трезор еще не привык к вам и будет лаять.
Треплев. Я люблю вас.
Нина. Тсс…
Треплев
Яков
Треплев. Становитесь по местам. Пора. Луна восходит?
Яков. Точно так.
Треплев. Спирт есть? Сера есть? Когда покажутся красные глаза, нужно, чтобы пахло серой.
Нина. Да, очень. Ваша мама — ничего, ее я не боюсь, но у вас Тригорин… Играть при нем мне страшно и стыдно… Известный писатель… Он молод?
Треплев. Да.
Нина. Какие у него чудесные рассказы!
Треплев
Нина. В вашей пьесе трудно играть. В ней нет живых лиц.
Треплев. Живые лица! Надо изображать жизнь не такою, как она есть, и не такою, как должна быть, а такою, как она представляется в мечтах.
Нина. В вашей пьесе мало действия, одна только читка. И в пьесе, по-моему, непременно должна быть любовь…
Полина Андреевна. Становится сыро. Вернитесь, наденьте калоши.
Дорн. Мне жарко.
Полина Андреевна. Вы не бережете себя. Это упрямство. Вы — доктор и отлично знаете, что вам вреден сырой воздух, но вам хочется, чтобы я страдала; вы нарочно просидели вчера весь вечер на террасе…
Дорн
Полина Андреевна. Вы были так увлечены разговором с Ириной Николаевной… вы не замечали холода. Признайтесь, она вам нравится…
Дорн. Мне 55 лет.
Полина Андреевна. Пустяки, для мужчина это не старость. Вы прекрасно сохранились и еще нравитесь женщинам.
Дорн. Так что же вам угодно?
Полина Андреевна. Перед актрисой вы все готовы падать ниц. Все!
Дорн
Полина Андреевна. Женщины всегда влюблялись в вас и вешались на шею. Это тоже идеализм?
Дорн
Полина Андреевна
Дорн. Тише. Идут.
Шамраев. В 1873 году в Полтаве на ярмарке она играла изумительно. Один восторг! Чудно играла! Не изволите ли также знать, где теперь комик Чадин, Павел Семеныч? В Расплюеве был неподражаем, лучше Садовского, клянусь вам, многоуважаемая. Где он теперь?
Аркадина. Вы все спрашиваете про каких-то допотопных. Откуда я знаю!
Шамраев
Дорн. Блестящих дарований теперь мало, это правда, но средний актер стал гораздо выше.
Шамраев. Не могу с вами согласиться. Впрочем, это дело вкуса.
Аркадина
Треплев. Через минуту. Прошу терпения.
Аркадина
Треплев
Господа, начало! Прошу внимания!
Я начинаю.
Сорин. Через двести тысяч лет ничего не будет.
Треплев. Так вот пусть изобразят нам это ничего.
Аркадина. Пусть. Мы спим.
Нина. Люди, львы, орлы и куропатки, рогатые олени, гуси, пауки, молчаливые рыбы, обитавшие в воде, морские звезды и те, которых нельзя было видеть глазом, — словом, все жизни, все жизни, все жизни, свершив печальный круг, угасли… Уже тысячи веков, как земля не носит на себе ни одного живого существа, и эта бедная луна напрасно зажигает свой фонарь. На лугу уже не просыпаются с криком журавли, и майских жуков не бывает слышно в липовых рощах. Холодно, холодно, холодно. Пусто, пусто, пусто. Страшно, страшно, страшно.
Тела живых существ исчезли в прахе, и вечная материя обратила их в камни, в воду, в облака, а души их всех слились в одну. Общая мировая душа — это я… я… Во мне душа и Александра Великого, и Цезаря, и Шекспира, и Наполеона, и последней пиявки. Во мне сознания людей слились с инстинктами животных, и я понмю все, все, и каждую жизнь в себе самой я переживаю вновь.
Аркадина
Треплев
Нина. Я одинока. Раз в сто лет я открываю уста, чтобы говорить, и мой голос звучит в этой пустоте уныло, и никто не слышит… И вы, бледные огни, не слышите меня… Под утро вас рождает гнилое болото, и вы блуждаете до зари, но без мысли, без воли, без трепетания жизни. Боясь, чтобы в вас не возникла жизнь, отец вечной материи, дьявол, каждое мгновение в вас, как в камнях и в воде, производит обмен атомов, и вы меняетесь непрерывно. Во вселенной остается постоянным и неизменным один лишь дух.
Как пленник, брошенный в пустой глубокий колодец, я не знаю, где я и что меня ждет. От меня не скрыто лишь, что в упорной, жестокой борьбе с дьяволом, началом материальных сил, мне суждено победить, и после того материя и дух сольются в гармонии прекрасной и наступит царство мировой воли. Но этот будет, лишь когда мало-помалу, через длинный ряд тысячелетий, и луна, и светлый Сириус, и земля обратятся в пыль… А до тех пор ужас, ужас…
Вот приближается мой могучий противник, дьявол. Я вижу его страшные, багровые глаза…
Аркадина. Серой пахнет. Это так нужно?
Треплев. Да.
Аркадина
Треплев. Мама!
Нина. Он скучает без человека…
Полина Андреевна
Аркадина. Это доктор снял шляпу перед дьяволом, отцом вечной материи.
Треплев
Аркадина. Что же ты сердишься?
Треплев. Довольно! Занавес! Подавай занавес!
Виноват! Я выпустил из вида, что писать пьесы и играть на сцене могут только немногие избранные. Я нарушил монополию! Мне… я…
Аркадина. Что с ним?
Сорин. Ирина, нельзя так, матушка, обращаться с молодым самолюбием.
Аркадина. Что же я ему сказала?
Сорин. Ты его обидела.
Аркадина. Он сам предупредил, что это шутка, и я относилась к его пьесе, как у шутке.
Сорин. Все-таки…
Аркадина. Теперь оказывается, что он написал великое произведение! Скажите пожалуйста! Стало быть, устроил он этот спектакль и надушил серой не для шутки, а для демонстрации… Ему хотелось поучить нас, как надо писать и что нужно играть… Наконец, это становится скучно. Эти постоянные вылазки против меня и шпильки, воля ваша, надоедят хоть кому! Капризный, самолюбивый мальчик.
Сорин. Он хотел доставить тебе удовольствие.
Аркадина. Да? Однако же вот он не выбрал какой-нибудь обыкновенной пьесы, а заставил нас прослушать этот декадентский бред. Ради шутки я готова слушать и бред, но ведь тут претензии на новые формы, на новую эру в искусстве. А, по-моему, никаких тут новых форм нет, а просто дурной характер.
Тригорин. Каждый пишет так, как хочет и как может.
Аркадина. Пусть он пишет, как хочет и как может, только пусть оставит меня в покое.
Дорн. Юпитер, ты сердишься…
Аркадина. Я не Юпитер, а женщина.
Медведенко. Никто не имеет основания отделять дух от материи, так как, быть может, самый дух есть совокупность материальных атомов.
Аркадина. Это справедливо, но не будем говорить ни о пьесах, ни об атомах. Вечер такой славный! Слышите, господа, поют?
Полина Андреевна. Это на том берегу.
Аркадина
Маша. Я пойду поищу его.
Аркадина. Пожалуйста, милая.
Маша
Нина
Сорин. Браво! браво!
Аркадина. Браво, браво! Мы любовались. С такою наружностью, с таким чудным голосом нельзя, грешно сидеть в деревне. У вас должен быть талант. Слышите? Вы обязаны поступить на сцену!
Нина. О, это моя мечта!
Аркадина. Кто знает! Вот позвольте вам представить: Тригорин, Борис Алексеевич.
Нина. Ах, я так рада…
Аркадина
Дорн. Полагаю, теперь можно поднять занавес, а то жутко.
Шамраев
Нина
Тригорин. Я ничего не понял. Впрочем, смотрел я с удовольствием. Вы так искренно играли. И декорация была прекрасная.
Должно быть, в этом озере много рыбы.
Нина. Да.
Тригорин. Я люблю удить рыбу. Для меня нет больше наслаждения, как сидеть под вечер на берегу и смотреть на поплавок.
Нина. Но, я думаю, кто испытал наслаждение творчества, для того уже все другие наслаждения не существуют.
Аркадина
Шамраев. Помню, в Москве в оперном театре однажды знаменитый Сильва взял нижнее до. А в это время, как нарочно, сидел на галерее бас из наших синодальных певчих, и вдруг, можете себе представить наше крайнее изумление, мы слышим в галереи: «Браво, Сильва!» — целою октавой ниже… Вот этак
Дорн. Тихий ангел пролетел.
Нина. А мне пора. Прощайте.
Аркадина. Куда? Куда так рано? Мы вас не пустим.
Нина. Меня ждет папа.
Аркадина. Какой он, право…
Нина. Если бы вы знали, как мне тяжело уезжать!
Аркадина. Вас бы проводил кто-нибудь, моя крошка.
Нина
Сорин
Нина. Не могу, Петр Николаевич.
Сорин. Останьтесь на один час и все. Ну, что, право…
Нина
Аркадина. Несчастная девушка в сущности. Говорят, ее покойная мать завещала мужу все свое громадное состояние, все до копейки, и теперь эта девочка осталась ни с чем, так как отец ее уже завещал все своей второй жене. Это возмутительно.
Дорн. Да, ее папенька порядочная-таки скотина, надо отдать ему полную справедливость.
Сорин
Аркадина. Они у тебя, как деревянные, едва ходят. Ну, пойдем, старик злосчастный.
Шамраев
Сорин. Я слышу, опять воет собака.
Шамраев. Нельзя, Петр Николаевич, боюсь, как бы воры в амбар не забрались. Там у меня просо.
Медведенко. А сколько жалованья получает синодальный певчий?
Дорн
Треплев
Дорн. Я здесь.
Треплев. Меня по всему парку ищет Машенька. Несносное создание.
Дорн. Константин Гаврилович, мне ваша пьеса чрезвычайно понравилась. Странная она какая-то, и конца я не слышал, и все-таки впечатление сильное. Вы талантливый человек, вам надо продолжать.
Фуй, какой нервный. Слезы на глазах… Я что хочу сказать? Вы взяли сюжет из области отвлеченных идей. Так и следовало, потому что художественное произведение непременно должно выражать какую-нибудь большую мысль. Только то прекрасно, что серьезно. Как вы бледны!
Треплев. Так вы говорите — продолжать?
Дорн. Да… Но изображайте только важное и вечное. Вы знаете, я прожил свою жизнь разнообразно и со вкусом, я доволен, но если бы мне пришлось испытать подъем духа, какой бывает у художников во время творчества, то, мне кажется, я презирал бы свою материальную оболочку и все, что этой оболочке свойственно, и уносился бы от земли подальше в высоту.
Треплев. Виноват, где Заречная?
Дорн. И вот еще что. В произведении должна быть ясная, определенная мысль. Вы должны знать, для чего пишете, иначе, если пойдете по этой живописной дороге без определенной цели, то вы заблудитесь и ваш талант погубит вас.
Треплев
Дорн. Она уехала домой.
Треплев
Дорн
Треплев. Но все-таки я поеду. Я должен поехать.
Маша. Идите, Константин Гаврилович, в дом. Вас ждет ваша мама. Она непокойна.
Треплев. Скажите ей, что я уехал. И прошу вас всех, оставьте меня в покое! Оставьте! Не ходите за мной!
Дорн. Но, но, но, милый… нельзя так… Нехорошо.
Треплев
Дорн
Маша. Когда нечего больше сказать, то говорят: молодость, молодость…
Дорн
В доме, кажется, играют. Надо идти.
Маша. Погодите.
Дорн. Что?
Маша. Я еще раз хочу вам сказать. Мне хочется поговорить…
Дорн. Что? В чем помочь?
Маша. Я страдаю. Никто, никто не знает моих страданий!
Дорн. Как все нервны! Как все нервны! И сколько любви… О, колдовское озеро!
ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ
Аркадина
Станем рядом. Вам двадцать два года, а мне почти вдвое. Евгений Сергеич, кто из нас моложавее?
Дорн. Вы, конечно.
Аркадина. Вот-с… А почему? Потому что я работаю, я чувствую, я постоянно в суете, а вы сидите все на одном месте, не живете… И у меня правило: не заглядывать в будущее. Я никогда не думаю ни о старости, ни о смерти. Чему быть, того не миновать.
Маша. А у меня такое чувство, как будто я родилась уже давно-давно; жизнь свою я тащу волоком, как бесконечный шлейф… И часто не бывает никакой охоты жить.
Дорн
Аркадина. Затем я корректна, как англичанин. Я, милая, держу себя в струне, как говорится, и всегда одета и причесана comme il faut.2 Чтобы я позволила себе выйти из дому, хотя бы вот в сад, в блузе или непричесанной? Никогда. Оттого я и сохранилась, что никогда не была фефелой, не распускала себя, как некоторые…
Дорн. Ну-с, тем не менее все-таки я продолжаю.
Аркадина. И крысах. Читайте.
Сорин
Нина
Сорин
Аркадина. Нарядная, интересная… За это вы умница.
Нина. Он в купальне рыбу удит.
Аркадина. Как ему не надоест!
Нина. Это вы что?
Аркадина. Мопассан «На воде», милочка.
Маша. У него нехорошо на душе
Нина
Маша
Дорн. Спокойной ночи!
Аркадина. Петруша!
Сорин. А?
Аркадина. Ты спишь?
Сорин. Нисколько.
Аркадина. Ты не лечишься, а это нехорошо, брат.
Сорин. Я рад бы лечиться, да вот доктор не хочет.
Дорн. Лечиться в шестьдесят лет!
Сорин. И в шестьдесят лет жить хочется.
Дорн.
Аркадина. Мне кажется, ему хорошо бы поехать куда-нибудь на воды.
Дорн. Что ж? Можно поехать. Можно и не поехать.
Аркадина. Вот и пойми.
Дорн. И понимать нечего. Все ясно.
Медведенко. Петру Николаевичу следовало бы бросить курить.
Сорин. Пустяки.
Дорн. Нет, не пустяки. Вино и табак обезличивают. После сигары или рюмки водки вы уже не Петр Николаевич, а Петр Николаевич плюс еще кто-то; у вас расплывается ваше я, и вы уже относитесь к самому себе, как к третьему лицу — он.
Сорин
Дорн. Надо относиться к жизни серьезно, а лечиться в шестьдесят лет, жалеть, что в молодости мало наслаждался, это, извините, легкомыслие.
Маша
Дорн. Пойдет и перед завтраком две рюмочки пропустит.
Сорин. Личного счастья нет у бедняжки.
Дорн. Пустое, ваше превосходительство.
Сорин. Вы рассуждаете, как сытый человек.
Аркадина. Ах, что может быть скучнее этой вот милой деревенской скуки! Жарко, тихо, никто ничего не делает, все философствуют… Хорошо с вами, друзья, приятно вас слушать, но… сидеть у себя в номере и учить роль — куда лучше!
Нина
Сорин. Конечно, в городе лучше. Сидишь в своем кабинете, лакей никого не впускает без доклада, телефон… на улице извозчики и все…
Дорн
Шамраев. Вот и наши. Добрый день!
Аркадина. Да, мы собираемся.
Шамраев. Гм… Это великолепно, но на чем же вы поедете, многоуважаемая? Сегодня у нас возят рожь, все работники заняты. А на каких лошадях, извольте вас спросить?
Аркадина. На каких? Почем я знаю — на каких!
Сорин. У нас же выездные есть.
Шамраев
Аркадина. Но если я должна ехать? Странное дело!
Шамраев. Многоуважаемая! Вы не знаете, что значит хозяйство!
Аркадина
Шамраев
Аркадина. Каждое лето так, каждое лето меня здесь оскорбляют! Нога моя здесь больше не будет!
Сорин
Нина
Полина Андреевна
Сорин
Нина
О, как это ужасно!
Сорин. Да, да, это ужасно… Но он не уйдет, я сейчас поговорю с ним.
Дорн. Люди скучны. В сущности следовало бы вашего мужа отсюда просто в шею, а ведь все кончится тем, что эта старая баба Петр Николаевич и его сестра попросят у него извинения. Вот увидите!
Полина Андреевна. Он и выездных лошадей послал в поле. И каждый день такие недоразумения. Если бы вы знали, как это волнует меня! Я заболеваю; видите, я дрожу… Я не выношу его грубости.
Дорн. Мне пятьдесят пять лет, уже поздно менять свою жизнь.
Полина Андреевна. Я знаю, вы отказываете мне, потому что, кроме меня, есть женщины, которые вам близки. Взять всех к себе невозможно. Я понимаю. Простите, я надоела вам.
Дорн. Нет, ничего.
Полина Андреевна. Я страдаю от ревности. Конечно, вы доктор, вам нельзя избегать женщин. Я понимаю…
Дорн
Нина. Ирина Николаевна плачет, а у Петра Николаевича астма.
Дорн
Нина
Дорн. Merci bien.
Полина Андреевна
Нина
Треплев
Нина. Одна.
Что это значит?
Треплев. Я имел подлость убить сегодня эту чайку. Кладу у ваших ног.
Нина. Что с вами?
Треплев
Нина. Я вас не узнаю.
Треплев. Да, после того, как я перестал узнавать вас. Вы изменились ко мне, ваш взгляд холоден, мое присутствие стесняет вас.
Нина. В последнее время вы стали раздражительны, выражаетесь все непонятно, какими-то символами. И вот эта чайка тоже, по-видимому, символ, но, простите, я не понимаю…
Треплев. Это началось с того вечера, когда так глупо провалилась моя пьеса. Женщины не прощают неуспеха. Я все сжег, все до последнего клочка. Если бы вы знали, как я несчaстлив! Ваше охлаждение страшно, невероятно, точно я проснулся и вижу вот, будто это озеро вдруг высохло или утекло в землю. Вы только что сказали, что вы слишком просты, чтобы понимать меня. О, что тут понимать?! Пьеса не понравилась, вы презираете мое вдохновение, уже считаете меня заурядным, ничтожным, каких много…
Тригорин
Нина. Здравствуйте, Борис Алексеевич!
Тригорин. Здравствуйте. Обстоятельства неожиданно сложились так, что, кажется, мы сегодня уезжаем. Мы с вами едва ли еще увидимся когда-нибудь. А жаль, мне приходится не часто встречать молодых девушек, молодых и интересных, я уже забыл и не могу себе ясно представить, как чувствуют себя в 18-19 лет, и потому у меня в повестях и рассказах молодые девушки обыкновенно фальшивы. Я бы вот хотел хоть один час побыть на вашем месте, чтобы узнать, как вы думаете, и вообще что вы за штучка.
Нина. А я хотела бы побывать на вашем месте.
Тригорин. Зачем?
Нина. Чтобы узнать, как чувствует себя известный талантливый писатель. Как чувствуется известность? Как вы ощущаете то, что вы известны?
Тригорин. Как? Должно быть, никак. Об этом я никогда не думал.
Нина. А если читаете про себя в газетах?
Тригорин. Когда хвалят, приятно, а когда бранят, то потом два дня чувствуешь себя не в духе.
Нина. Чудный мир! Как я завидую вам, если бы вы знали! Жребий людей различен. Одни едва влачат свое скучное, незаметное существование, все похожие друг на друга, все несчастные; другим же, как, например, вам, — вы один из миллиона, — выпала на долю жизнь интересная, светлая, полная значения… вы счастливы…
Тригорин. Я?
Нина. Ваша жизнь прекрасна!
Тригорин. Что же в ней особенно хорошего?
Нина. Позвольте, но разве вдохновение и самый процесс творчества не дают вам высоких, счастливых минут?
Тригорин. Да. Когда пишу, приятно. И корректуру читать приятно. Но… едва вышло из печати, как я не выношу, и вижу уже, что оно не то, ошибка, что его не следовало бы писать вовсе, и мне досадно, на душе дрянно…
Нина. Простите, я отказываюсь понимать вас. Вы просто избалованы успехом.
Тригорин. Каким успехом? Я никогда не нравился себе. Я не люблю себя как писателя. Хуже всего, что я в каком-то чаду и часто не понимаю, что я пишу… Я люблю вот эту воду, деревья, небо, я чувствую природу, она возбуждает во мне страсть, непреодолимое желание писать. Но ведь я не пейзажист только, я ведь еще гражданин, я люблю родину, народ, я чувствую, что если я писатель, то я обязан говорить о народе, об его страданиях, об его будущем, говорить о науке, о правах человека и прочее и прочее, и я говорю обо всем, тороплюсь, меня со всех сторон подгоняют, сердятся, я мечусь из стороны в сторону, как лисица, затравленная псами, вижу, что жизнь и наука все уходят вперед и вперед, а я все отстаю и отстаю, как мужик, опоздавший на поезд, и в конце концов чувствую, что я умею писать только пейзаж, а во всем остальном я фальшив, и фальшив до мозга костей.
Нина. Вы заработались, и у вас нет времени и охоты сознать свое значение. Пусть вы недовольны собою, но для других вы велики и прекрасны! Если бы я была таким писателем, как вы, то я отдала бы толпе всю свою жизнь, но сознавала бы, что счастье ее только в том, чтобы возвышаться до меня, и она возила бы меня на колеснице.
Тригорин. Ну, на колеснице… Агамемнон я, что ли?
Нина. За такое счастье, как быть писательницей или артисткой, я перенесла бы нелюбовь близких, нужду, разочарование, я жила бы под крышей и ела бы только ржаной хлеб, страдала бы от недовольства собою, от сознания своих несовершенств, но зато бы уж я потребовала славы… настоящей, шумной славы…
Голос Аркадиной
Тригорин. Меня зовут… Должно быть, укладываться. А не хочется уезжать.
Нина. Видите на том берегу дом и сад?
Тригорин. Да.
Нина. Это усадьба моей покойной матери. Я там родилась. Я всю жизнь провела около этого озера и знаю на нем каждый островок.
Тригорин. Хорошо у вас тут!
Нина. Чайка. Константин Гаврилыч убил.
Тригорин. Красивая птица. Право, не хочется уезжать. Вот уговорите-ка Ирину Николаевну, чтобы она осталась.
Нина. Что это вы пишете?
Тригорин. Так записываю… Сюжет мелькнул…
Аркадина. Борис Алексеевич, где вы?
Тригорин. Сейчас!
Аркадина. Мы остаемся.
Нина.
ДЕЙСТВИЕ ТРЕТЬЕ
Маша. Все это я рассказываю вам как писателю. Можете воспользоваться. Я вам по совести: если бы он ранил себя серьезно, то я не стала бы жить ни одной минуты. А все же я храбрая. Вот взяла и решила: вырву эту любовь из своего сердца, с корнем вырву.
Тригорин. Каким же образом?
Маша. Замуж выхожу. За Медведенка.
Тригорин. Это за учителя?
Маша. Да.
Тригорин. Не понимаю, какая надобность.
Маша. Любить безнадежно, целые годы все ждать чего-то… А как выйду замуж, будет уже не до любви, новые заботы заглушат все старое. И все-таки, знаете ли, перемена. Не повторить ли нам?
Тригорин. А не много ли будет?
Маша. Ну, вот!
Тригорин. Мне самому не хочется уезжать.
Маша. А вы попросите, чтобы она осталась.
Тригорин. Нет, теперь не останется. Сын ведет себя крайне бестактно. То стрелялся, а теперь, говорят, собирается меня на дуэль вызвать. А чего ради? Дуется, фыркает, проповедует новые формы… Но ведь всем хватит места, и новым и старым, — зачем толкаться?
Маша. Ну, и ревность. Впрочем, это не мое дело.
Мой учитель не очень-то умен, но добрый человек и бедняк, и меня сильно любит. Его жалко. И его мать-старушку жалко. Ну-с, позвольте пожелать вам всего хорошего. Не поминайте лихом.
Нина
Тригорин. Чет.
Нина
Тригорин. Тут советовать нельзя.
Нина. Мы расстаемся и… пожалуй, более уже не увидимся. Я прошу вас принять от меня на память вот этот маленький медальон. Я приказала вырезать ваши инициалы… а с этой стороны название вашей книжки: «Дни и ночи.»
Тригорин. Как грациозно!
Нина. Иногда вспоминайте обо мне.
Тригорин. Я буду вспоминать. Я буду вспоминать вас, какою вы были в тот ясный день — помните? — неделю назад, когда вы были в светлом платье… Мы разговаривали… еще тогда на скамье лежала белая чайка.
Нина
Больше нам говорить нельзя, сюда идут… Перед отъездом дайте мне две минуты, умоляю вас…
Аркадина. Оставайся-ка, старик, дома. Тебе ли с твоим ревматизмом разъезжать по гостям?
Тригорин. Да.
Аркадина. Pardon, мы помешали…
Тригорин
Яков
Тригорин. Да, они мне еще понадобятся. А книги отдай кому-нибудь.
Яков. Слушаю.
Тригорин
Аркадина. У брата в кабинете, в угловом шкапу.
Тригорин. Страница 121…
Аркадина. Право, Петруша, остался бы дома…
Сорин. Вы уезжаете, без вас мне будет тяжело дома.
Аркадина. А в городе что же?
Сорин. Особенного ничего, но все же.
Аркадина
Вот уеду, так и не буду знать, отчего стрелялся Константин. Мне кажется, главной причиной была ревность, и чем скорее я увезу отсюда Тригорина, тем лучше.
Сорин. Как тебе сказать? Были и другие причины. Понятная вещь, человек молодой, умный, живет в деревне, в глуши, без денег, без положения, без будущего. Никаких занятий. Стыдится и боится своей праздности. Я его чрезвычайно люблю, и он ко мне привязан, но все же в конце концов ему кажется, что он лишний в доме, чего он тут нахлебник, приживал. Понятная вещь, самолюбие…
Аркадина. Горе мне с ним!
Сорин
Аркадина. Все-таки… Пожалуй, на костюм я еще могу, но чтоб за границу… Нет, в настоящее время и на костюм не могу.
Нет!
Сорин
Аркадина
Сорин. Будь у меня деньги, понятная вещь, я бы сам дал ему, но у меня ничего нет, ни пятачка.
Аркадина. Да, у меня есть деньги, но ведь я артистка; одни туалеты разорили совсем.
Сорин. Ты добрая, милая… Я тебя уважаю… Да… Но опять со мною что-то того…
Аркадина
Ему дурно!
Сорин. Ничего, ничего…
Треплев
Сорин. Немножко, да… А все-таки в город я поеду… Полежу и поеду… понятная вещь…
Медведенко
Сорин
Медведенко. Ну вот, церемонии!…
Аркадина. Как он меня напугал!
Треплев. Ему нездорово жить в деревне. Тоскует. Вот если бы ты, мама, вдруг расщедрилась и дала ему взаймы тысячи полторы-две, то он мог бы прожить в городе целый год.
Аркадина. У меня нет денег. Я актриса, а не банкирша.
Треплев. Мама, перемени мне повязку. Ты это хорошо делаешь.
Аркадина
Треплев. Обещал быть к десяти, а уже полдень.
Аркадина. Садись.
Треплев. Нет, мама. То была минута безумного отчаяния, когда я не мог владеть собою. Больше это не повторится.
Аркадина. Нет.
Треплев. Две балерины жили тогда в том же доме, где мы… Ходили к тебе кофе пить…
Аркадина. Это помню.
Треплев. Богомольные они такие были.
В последнее время, вот в эти дни, я люблю тебя так же нежно и беззаветно, как в детстве. Кроме тебя, теперь у меня никого не осталось. Только зачем, зачем ты поддаешься влиянию этого человека?
Аркадина. Ты не понимаешь его, Константин. Это благороднейшая личность…
Треплев. Однако когда ему доложили, что я собираюсь вызвать его на дуэль, благородство не помешало ему сыграть труса. Уезжает. Позорное бегство!
Аркадина. Какой вздор! Я сама прошу его уехать отсюда.
Треплев. Благороднейшая личность! Вот мы с тобою почти ссоримся из-за него, а он теперь где-нибудь в гостиной или в саду смеется над нами… развивает Нину, старается окончательно убедить ее, что он гений.
Аркадина. Для тебя наслаждение говорить мне неприятности. Я уважаю этого человека и прошу при мне не выражаться о нем дурно.
Треплев. А я не уважаю. Ты хочешь, чтобы я тоже считал его гением, но прости, я лгать не умею, от его произведений мне претит.
Аркадина. Это зависть. Людям не талантливым, но с претензиями, ничего больше не остается, как порицать настоящие таланты. Нечего сказать, утешение!
Треплев
Аркадина. Декадент!…
Треплев. Отправляйся в свой милый театр и играй там в жалких, бездарных пьесах!
Аркадина. Никогда я не играла в таких пьесах. Оставь меня! Ты и жалкого водевиля написать не в состоянии. Киевский мещанин! Приживал!
Треплев. Скряга!
Аркадина. Оборвыш!
Ничтожество!
Треплев
Аркадина. Не отчаивайся… Все обойдется. Он сейчас уедет, она опять тебя полюбит.
Треплев
Аркадина
Треплев. Хорошо… Только, мама, позволь мне не встречаться с ним. Мне это тяжело… выше сил…
Вот… Я выйду…
Тригорин
Аркадина
Тригорин
Аркадина. У тебя, надеюсь, все уже уложено?
Тригорин
Останемся!
Аркадина. Милый, я знаю, что удерживает тебя здесь. Но имей над собою власть. Ты немного опьянел, отрезвись.
Тригорин. Будь ты тоже трезва, будь умна, рассудительна, умоляю тебя, взгляни на все это, как истинный друг…
Аркадина
Тригорин. Меня манит к ней! Быть может, это именно то, что мне нужно.
Аркадина. Любовь провинциальной девочки? О, как ты мало себя знаешь!
Тригорин. Иногда люди спят на ходу, так вот я говорю с тобой, а сам будто сплю и вижу ее во сне… Мною овладели сладкие, дивные мечты… Отпусти…
Аркадина
Тригорин. Если захочешь, ты можешь быть необыкновенною. Любовь юная, прелестная, поэтическая, уносящая в мир грез, — на земле только она одна может дать счастье! Такой любви я не испытал еще… В молодости было некогда, я обивал пороги редакций, боролся с нуждой… Теперь вот она, эта любовь, пришла, наконец, манит… Какой же смысл бежать от нее?
Аркадина
Тригорин. И пускай.
Аркадина. Вы все сговорились сегодня мучить меня!
Тригорин
Аркадина. Неужели я уже так стара и безобразна, что со мною можно, не стесняясь, говорить о других женщинах?
Тригорин. Сюда могут войти.
Аркадина. Пусть, я не стыжусь моей любви к тебе.
Тригорин. У меня нет своей воли… У меня никогда не было своей воли… Вялый, рыхлый, всегда покорный — неужели это может нравиться женщине? Бери меня, увози, но только не отпускай от себя ни на шаг…
Аркадина
Тригорин. Нет, уж поедем вместе.
Аркадина. Как хочешь, вместе, так вместе…
Что ты?
Тригорин. Утром слышал хорошее выражение: «Девичий бор…» Пригодится.
Шамраев
Полина Андреевна
Аркадина. Вы очень добры, Полина Андреевна.
Полина Андреевна. Прощайте, моя дорогая! Если что было не так, то простите.
Аркадина
Полина Андреевна. Время наше уходит!
Аркадина. Что же делать!
Сорин
Медведенко. А я пойду пешком на станцию… провожать. Я живо…
Аркадина. До свиданья, мои дорогие… Если будем живы и здоровы, летом опять увидимся…
Не забывайте меня.
Повар. Покорнейше благодарим, барыня. Счастливой вам дороги! Много вами довольны!
Яков. Дай бог час добрый!
Шамраев. Письмецом бы осчастливили! Прощайте, Борис Алексеевич!
Аркадина. Где Константин? Скажите ему, что я уезжаю. Надо проститься. Ну, не поминайте лихом.
Тригорин
Нина. Я чувствовала, что мы еще увидимся.
Тригорин
Нина. Еще одну минуту…
Тригорин
Я опять увижу эти чудные глаза, невыразимо прекрасную, нежную улыбку… эти кроткие черты, выражение ангельской чистоты… Дорогая моя…
ДЕЙСТВИЕ ЧЕТВЕРТОЕ
Маша
Медведенко. Боится одиночества.
Маша
Медведенко. В саду темно. Надо бы сказать, чтобы сломали в саду тот театр. Стоит голый, безобразный, как скелет, и занавеска от ветра хлопает. Когда я вчера вечером проходил мимо, то мне показалось, будто кто в нем плакал.
Маша. Ну, вот…
Медведенко. Поедем, Маша, домой!
Маша
Медведенко
Маша. Пустяки. Его Матрена покормит.
Медведенко. Жалко. Уже третью ночь без матери.
Маша. Скучный ты стал. Прежде, бывало, хоть пофилософствуешь, а теперь все ребенок, домой, ребенок, домой, — и больше от тебя ничего не услышишь.
Медведенко. Поедем, Маша!
Маша. Поезжай сам.
Медведенко. Твой отец не даст мне лошади.
Маша. Даст. Ты попроси, он и даст.
Медведенко. Пожалуй, попрошу. Значит, ты завтра приедешь?
Маша
Зачем это, мама?
Полина Андреевна. Петр Николаевич просил постлать ему у Кости.
Маша. Давайте я…
Полина Андреевна
Медведенко. Так я пойду. Прощай. Маша.
Полина Андреевна
Медведенко. Прощайте, Константин Гаврилыч.
Полина Андреевна
Маша
Полина Андреевна
Женщине, Костя, ничего не нужно, только взгляни на нее ласково. По себе знаю.
Маша. Вот и рассердили. Надо было приставать!
Полина Андреевна. Жалко мне тебя, Машенька.
Маша. Очень нужно!
Полина Андреевна. Сердце мое за тебя переболело. Я ведь все вижу, все понимаю.
Маша. Все глупости. Безнадежная любовь — это только в романах. Пустяки. Не нужно только распускать себя и все чего-то ждать, ждать у моря погоды… Раз в сердце завелась любовь, надо ее вон. Вот обещали перевести мужа в другой уезд. Как переедем туда, — все забуду… с корнем из сердца вырву.
Полина Андреевна. Костя играет. Значит, тоскует.
Маша
Медведенко. У меня теперь в доме шестеро. А мука семь гривен пуд.
Дорн. Вот тут и вертись.
Медведенко. Вам хорошо смеяться. Денег у вас куры не клюют.
Дорн. Денег? За тридцать лет практики, мой друг, беспокойной практики, когда я не принадлежал себе ни днем, ни ночью, мне удалось скопить только две тысячи, да и те я прожил недавно за границей. У меня ничего нет.
Маша
Медведенко
Маша
Дорн. Сколько у вас перемен, однако! Из гостиной сделали кабинет.
Маша. Здесь Константину Гаврилычу удобнее работать. Он может, когда угодно, выходить в сад и там думать.
Сорин. Где сестра?
Дорн. Поехала на станцию встречать Тригорина. Сейчас вернется.
Сорин. Если вы нашли нужным выписать сюда сестру, значит, я опасно болен.
Дорн. А чего вы хотите? Валериановых капель? Соды? Хины?
Сорин. Ну, начинается философия. О, что за наказание!
Полина Андреевна. Для вас, Петр Николаевич.
Сорин. Благодарю вас.
Дорн
Сорин. Вот хочу дать Косте сюжет для повести. Она должна называться так, «Человек, который хотел». «L'homme, qui а voulu». В молодости когда-то хотел я сделаться литератором — и не сделался; хотел красиво говорить — и говорил отвратительно
Дорн. Хотел стать действительным статским советником — и стал.
Сорин
Дорн. Выражать недовольство жизнью в шестьдесят два года, согласитесь, — это не великодушно.
Сорин. Какой упрямец. Поймите, жить хочется!
Дорн. Это легкомыслие. По законам природы всякая жизнь должна иметь конец.
Сорин. Вы рассуждаете, как сытый человек. Вы сыты и потому равнодушны к жизни, вам все равно. Но умирать и вам будет страшно.
Дорн. Страх смерти — животный страх… Надо подавлять его. Сознательно боятся смерти только верующие в вечную жизнь, которым страшно бывает своих грехов. А вы, во-первых, неверующий, во-вторых — какие у вас грехи? Вы двадцать пять лет прослужили по судебному ведомству — только всего.
Сорин
Дорн. Мы мешаем Константину Гавриловичу работать.
Треплев. Нет, ничего.
Медведенко. Позвольте вас спросить, доктор, какой город за границей вам больше понравился?
Дорн. Генуя.
Треплев. Почему Генуя?
Дорн. Там превосходная уличная толпа. Когда вечером выходишь из отеля, то вся улица бывает запружена народом. Движешься потом в толпе без всякой цели, туда-сюда, по ломаной линии, живешь с нею вместе, сливаешься с нею психически и начинаешь верить, что в самом деле возможна одна мировая душа, вроде той, которую когда-то в вашей пьесе играла Нина Заречная. Кстати, где теперь Заречная? Где она и как?
Треплев. Должно быть, здорова.
Дорн. Мне говорили, будто она повела какую-то особенную жизнь. В чем дело?
Треплев. Это, доктор, длинная история.
Дорн. А вы покороче.
Треплев. Она убежала из дому и сошлась с Тригориным. Это вам известно?
Дорн. Знаю.
Треплев. Был у нее ребенок. Ребенок умер. Тригорин разлюбил ее и вернулся к своим прежним привязанностям, как и следовало ожидать. Впрочем, он никогда не покидал прежних, а по бесхарактерности как-то ухитрился и тут и там. Насколько я мог понять из того, что мне известно, личная жизнь Нины не удалась совершенно.
Дорн. А сцена?
Треплев. Кажется, еще хуже. Дебютировала она под Москвой в дачном театре, потом уехала в провинцию. Тогда я не упускал ее из виду и некоторое время куда она, туда и я. Бралась она все за большие роли, но играла грубо, безвкусно, с завываниями, с резкими жестами. Бывали моменты, когда она талантливо вскрикивала, талантливо умирала, но это были только моменты.
Дорн. Значит, все-таки есть талант?
Треплев. Понять было трудно. Должно быть, есть. Я ее видел, но она не хотела меня видеть, и прислуга не пускала меня к ней в номер. Я понимал ее настроение и не настаивал на свидании.
Что же вам еще сказать? Потом я, когда уже вернулся домой, получал от нее письма. Письма умные, теплые, интересные; она не жаловалась, но я чувствовал, что она глубоко несчастна; что ни строчка, то больной, натянутый нерв. И воображение немного расстроено. Она подписывалась Чайкой. В «Русалке» Мельник говорит, что он ворон, так она в письмах все повторяла, что она чайка. Теперь она здесь.
Дорн. То есть как, здесь?
Треплев. В городе, на постоялом дворе. Уже дней пять как живет там в номере. Я было поехал к ней, и вот Марья Ильинична ездила, но она никого не принимает. Семен Семенович уверяет, будто вчера после обеда видел ее в поле, в двух верстах отсюда.
Медведенко. Да, я видел. Шла в ту сторону, к городу. Я поклонился, спросил, отчего не идет к нам в гости. Она сказала, что придет.
Треплев. Не придет она.
Отец и мачеха не хотят ее знать. Везде расставили сторожей, чтобы даже близко не допускать ее к усадьбе.
Сорин. Прелестная была девушка.
Дорн. Что-с?
Сорин. Прелестная, говорю, была девушка. Действительный статский советник Сорин был даже в нее влюблен некоторое время.
Дорн. Старый ловелас.
Полина Андреевна. Кажется, наши приехали со станции…
Треплев. Да, я слышу маму.
Шамраев
Аркадина. Вы опять хотите сглазить меня, скучный человек!
Тригорин
Маша. Узнали?
Тригорин. Замужем?
Маша. Давно.
Тригорин. Счастливы?
Аркадина
Треплев
Треплев
Тригорин. Вам шлют поклон ваши почитатели… В Петербурге и в Москве вообще заинтересованы вами, и меня все спрашивают про вас. Спрашивают: какой он, сколько лет, брюнет или блондин. Думают все почему-то, что вы уже немолоды. И никто не знает вашей настоящей фамилии, так как вы печатаетесь под псевдонимом. Вы таинственны, как Железная Маска.
Треплев. Надолго к нам?
Тригорин. Нет, завтра же думаю в Москву. Надо. Тороплюсь кончить повесть и затем еще обещал дать что-нибудь в сборник. Одним словом — старая история.
Погода встретила меня неласково. Ветер жестокий. Завтра утром, если утихнет, отправлюсь на озеро удить рыбу. Кстати, надо осмотреть сад и то место, где — помните? — играли вашу пьесу. У меня созрел мотив, надо только возобновить в памяти место действия.
Маша
Шамраев
Маша. Но ведь есть другие лошади…
Медведенко. Я, Маша, пешком пойду. Право…
Полина Андреевна
Медведенко. Ведь всего только шесть верст… Прощай…
Шамраев. Небось дойдет. Не генерал.
Полина Андреевна
Аркадина
Треплев
Аркадина. А ты, Костя?
Треплев. Прости, что-то не хочется… Я пройдусь
Аркадина. Ставка — гривенник. Поставьте за меня, доктор.
Дорн. Слушаю-с.
Маша. Все поставили? Я начинаю… Двадцать два!
Аркадина. Есть.
Маша. Три!…
Дорн. Так-с.
Маша. Поставили три? Восемь! Восемьдесят один! Десять!
Шамраев. Не спеши.
Аркадина. Как меня в Харькове принимали, батюшки мои, до сих пор голова кружится!
Маша. Тридцать четыре!
Аркадина. Студенты овацию устроили… Три корзины, два венка и вот…
Шамраев. Да, это вещь…
Маша. Пятьдесят!…
Дорн. Ровно пятьдесят?
Аркадина. На мне был удивительный туалет… Что-что, а уж одеться я не дура.
Полина Андреевна. Костя играет. Тоскует, бедный.
Шамраев. В газетах бранят его очень.
Маша. Семьдесят семь!
Аркадина. Охота обращать внимание.
Тригорин. Ему не везет. Все никак не может попасть в свой настоящий тон. Что-то странное, неопределенное, порой даже похожее на бред. Ни одного живого лица.
Маша. Одиннадцать!
Аркадина
Спит.
Дорн. Спит действительный статский советник.
Маша. Семь! Девяносто!
Тригорин. Если бы я жил в такой усадьбе, у озера, то разве я стал бы писать? Я поборол бы в себе эту страсть и только и делал бы, что удил рыбу.
Маша. Двадцать восемь!
Тригорин. Поймать ерша или окуня — это такое блаженство!
Дорн. А я верю в Константина Гаврилыча. Что-то есть! Что-то есть! Он мыслит образами, рассказы его красочны, ярки, и я их сильно чувствую. Жаль только, что он не имеет определенных задач. Производит впечатление, и больше ничего, а ведь на одном впечатлении далеко не уедешь. Ирина Николаевна, вы рады, что у вас сын писатель?
Аркадина. Представьте, я еще не читала. Все некогда.
Маша. Двадцать шесть!
Шамраев
Тригорин. Какая?
Шамраев. Как-то Константин Гаврилыч застрелил чайку, и вы поручил мне заказать из нее чучело.
Тригорин. Не помню.
Маша. Шестьдесят шесть! Один!
Треплев
Аркадина. Костя, закрой окно, а то дует.
Маша. Восемьдесят восемь!
Тригорин. У меня партия, господа.
Аркадина
Шамраев. Браво!
Аркадина. Этому человеку всегда и везде везет.
Треплев. Не хочу, мама, я сыт.
Аркадина. Как знаешь.
Треплев
Да, я все больше и больше прихожу к убеждению, что дело не в старых и не в новых формах, а в том, что человек пишет, не думая ни о каких формах, пишет, потому что это свободно льется из его души.
Что такое?
Нина! Нина!
Нина. Здесь есть кто-то.
Треплев. Никого.
Нина. Заприте двери, а то войдут.
Треплев. Никто не войдет.
Нина. Я знаю, Ирина Николаевна здесь. Заприте двери…
Треплев
Нина
Треплев. Да… Вы похудели, и у вас глаза стали больше. Нина, как-то странно, что я вижу вас. Отчего вы не пускали меня к себе? Отчего вы до сих пор не приходили? Я знаю, вы здесь живете уже почти неделю… Я каждый день ходил к вам по нескольку раз, стоял у вас под окном, как нищий.
Нина. Я боялась, что вы меня ненавидите. Мне каждую ночь все снится, что вы смотрите на меня и не узнаете. Если бы вы знали! С самого приезда я все ходила тут… около озера. Около вашего дома была много раз и не решалась войти. Давайте сядем.
Сядем и будем говорить, говорить. Хорошо здесь, тепло уютно… Слышите — ветер? У Тургенева есть место: «Хорошо тому, кто в такие ночи сидит под кровом дома, у кого есть теплый угол». Я — чайка… Нет, не то.
Треплев. Нина, вы опять… Нина!
Нина. Ничего, мне легче от этого… Я уже два года не плакала. Вчера поздно вечером я пошла посмотреть в саду, цел ли наш театр. А он до сих пор стоит. Я заплакала в первый раз после двух лет, и у меня отлегло, стало яснее на душе. Видите, я уже не плачу.
Треплев. Зачем в Елец?
Нина. Взяла ангажемент на всю зиму. Пора ехать.
Треплев. Нина, я проклинал вас, ненавидел, рвал ваши письма и фотографии, но каждую минуту я сознавал, что душа моя привязана к вам навеки. Разлюбить вас я не в силах, Нина. С тех пор как я потерял вас и как начал печататься, жизнь для меня невыносима, — я страдаю… Молодость мою вдруг как оторвало, и мне кажется, что я уже прожил на свете девяносто лет. Я зову вас, целую землю, по которой вы ходили; куда бы я ни смотрел, всюду мне представляется ваше лицо, эта ласковая улыбка, которая светила мне в лучшие годы моей жизни…
Нина
Треплев. Я одинок, не согрет ничьей привязанностью, мне холодно, как в подземелье, и, что бы я ни писал, все это сухо, черство, мрачно. Останьтесь здесь, Нина, умоляю вас, или позвольте мне уехать с вами!
Нина, зачем? Бога ради, Нина…
Нина. Лошади мои стоят у калитки. Не провожайте, я сама дойду…
Треплев
Нина. В город.
Ирина Николаевна здесь?
Треплев. Да… В четверг дяде было нехорошо, мы ей телеграфировали, чтобы она приехала.
Нина. Зачем вы говорите, что целовали землю, по которой я ходила? Меня надо убить.
Треплев
Нина
Треплев. Останьтесь, я дам вам поужинать…
Нина. Нет, нет… Не провожайте, я сама дойду… Лошади мои близко… Значит, она привезла его с собою? Что ж, все равно. Когда увидите Тригорина, то не говорите ему ничего… Я люблю его. Я люблю его даже сильнее, чем прежде… Сюжет для небольшого рассказа… Люблю, люблю страстно, до отчаяния люблю. Хорошо было прежде, Костя! Помните? Какая ясная, теплая, радостная, чистая жизнь, какие чувства, — чувства, похожие на нежные, изящные цветы… Помните?…
Треплев
Дорн
Аркадина. Красное вино и пиво для Бориса Алексеевича ставьте сюда, на стол. Мы будем играть и пить. Давайте садиться, господа.
Полина Андреевна
Шамраев
Тригорин
Аркадина
Дорн. Ничего. Это, должно быть, в моей подходной аптеке что-нибудь лопнуло. Не беспокойтесь.
Аркадина
Дорн
Дядя Ваня
Серебряков Александр Владимирович, отставной профессор.
Елена Андреевна, его жена, 27 лет.
Софья Александровна (Соня), его дочь от первого брака.
Войницкая Мария Васильевна, вдова тайного советника, мать первой жены профессора.
Войницкий Иван Петрович, ее сын.
Астров Михаил Львович, врач.
Телегин Илья Ильич, обедневший помещик.
Марина, старая няня.
Работник.
ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ
Марина
Астров
Марина. Может, водочки выпьешь?
Астров. Нет. Я не каждый день водку пью. К тому же душно.
Нянька, сколько прошло, как мы знакомы?
Марина
Астров. Сильно я изменился с тех пор?
Марина. Сильно. Тогда ты молодой был, красивый, а теперь постарел. И красота уже не та. Тоже сказать — и водочку пьешь.
Астров. Да… В десять лет другим человеком стал. А какая причина? Заработался, нянька. От утра до ночи все на ногах, покою не знаю, а ночью лежишь под одеялом и боишься, как бы к больному не потащили. За все время, пока мы с тобою знакомы, у меня ни одного дня не было свободного. Как не постареть? Да и сама по себе жизнь скучна, глупа, грязна… Затягивает эта жизнь. Кругом тебя одни чудаки, сплошь одни чудаки; а поживешь с ними года два-три и мало-помалу сам, незаметно для себя, становишься чудаком. Неизбежная участь.
Марина. Может, ты кушать хочешь?
Астров. Нет. В Великом посту на третьей неделе поехал я в Малицкое на эпидемию… Сыпной тиф… В избах народ вповалку… Грязь, вонь, дым, телята на полу, с больными вместе… Поросята тут же… Возился я целый день, не присел, маковой росинки во рту не было, а приехал домой, не дают отдохнуть — привезли с железной дороги стрелочника; положил я его на стол, чтобы ему операцию делать, а он возьми и умри у меня под хлороформом. И когда вот не нужно, чувства проснулись во мне, и защемило мою совесть, точно это я умышленно убил его… Сел я, закрыл глаза — вот этак, и думаю: те, которые будут жить через сто-двести лет после нас и для которых мы теперь пробиваем дорогу, помянут ли нас добрым словом? Нянька, ведь не помянут!
Марина. Люди не помянут, зато бог помянет.
Астров. Вот спасибо. Хорошо ты сказала.
Войницкий
Да…
Астров. Выспался?
Войницкий. Да… Очень.
Марина
Астров. И долго они еще здесь проживут?
Войницкий
Марина. Вот и теперь. Самовар уже два часа на столе, а они гулять пошли.
Войницкий. Идут, идут… Не волнуйся.
Серебряков. Прекрасно, прекрасно… Чудесные виды.
Телегин. Замечательные, ваше превосходительство.
Соня. Мы завтра поедем в лесничество, папа. Хочешь?
Войницкий. Господа, чай пить!
Серебряков. Друзья мои, пришлите мне чай в кабинет, будьте добры! Мне сегодня нужно еще кое-что сделать.
Соня. А в лесничестве тебе непременно понравится…
Войницкий. Жарко, душно, а наш великий ученый в пальто, в калошах, с зонтиком и в перчатках.
Астров. Стало быть, бережет себя.
Войницкий. А как она хороша! Как хороша! Во всю жизнь не видел женщины красивее.
Телегин. Еду ли я по полю, Марина Тимофеевна, гуляю ли в тенистом саду, смотрю ли на этот стол, я испытываю неизъяснимое блаженство! Погода очаровательная, птички поют, живем мы все в мире и согласии, — чего еще нам?
Войницкий
Астров. Расскажи-ка что-нибудь, Иван Петрович.
Войницкий
Астров. Нового нет ли чего?
Войницкий. Ничего. Все старо. Я тот же, что и был, пожалуй, стал хуже, так как обленился, ничего не делаю и только ворчу, как старый хрен. Моя старая галка, maman, все еще лепечет про женскую эмансипацию, одним глазом смотрит в могилу, а другим ищет в своих умных книжках зарю новой жизни.
Астров. А профессор?
Войницкий. А профессор по-прежнему от утра до глубокой ночи сидит у себя в кабинете и пишет. «Напрягши ум, наморщивши чело, все оды пишем, пишем, и ни себе, ни им похвал не слышим». Бедная бумага! Он бы лучше свою автобиографию написал. Какой это превосходный сюжет! Отставной профессор, понимаешь ли, старый сухарь, ученая вобла… Подагра, ревматизм, мигрень, от ревности и зависти вспухла печенка… Живет эта вобла в имении своей первой жены, живет поневоле, потому что жить в городе ему не по карману. Вечно жалуется на свои несчастья, хотя в сущности сам необыкновенно счастлив.
Астров. Ну, ты, кажется, завидуешь.
Войницкий. Да, завидую! А какой успех у женщин! Ни один Дон-Жуан не знал такого полного успеха! Его первая жена, моя сестра, прекрасное, кроткое создание, чистая, как вот это голубое небо, благородная, великодушная, имевшая поклонников больше, чем он учеников, — любила его так, как могут любить одни только чистые ангелы таких же чистых и прекрасных, как они сами. Моя мать, его теща, до сих пор обожает его и до сих пор он внушает ей священный ужас. Его вторая жена, красавица, умница — вы ее только что видели, — вышла за него, когда уже он был стар, отдала ему молодость, красоту, свободу, свой блеск. За что? Почему?
Астров. Она верна профессору?
Войницкий. К сожалению, да.
Астров. Почему же, к сожалению?
Войницкий. Потому что эта верность фальшива от начала до конца. В ней много риторики, но нет логики. Изменить старому мужу, которого терпеть не можешь, — это безнравственно; стараться же заглушить в себе бедную молодость и живое чувство — это не безнравственно.
Телегин
Войницкий
Телегин. Позволь, Ваня. Жена моя бежала от меня на другой день после свадьбы с любимым человеком по причине моей непривлекательной наружности. После того я своего долга не нарушал. Я до сих пор ее люблю и верен ей, помогаю чем могу и отдал свое имущество на воспитание деточек, которых она прижила с любимым человеком. Счастья я лишился, но у меня осталась гордость. А она? Молодость уже прошла, красота под влиянием законов природы поблекла, любимый человек скончался… Что же у нее осталось?
Соня
Астров
Елена Андреевна. Вчера вечером он хандрил, жаловался на боли в ногах, а сегодня ничего…
Астров. А я-то сломя голову скакал тридцать верст. Ну, да ничего, не впервой. Зато уж останусь у вас до завтра и по крайней мере высплюсь quantum satis3.
Соня. И прекрасно. Это такая редкость, что вы у нас ночуете. Вы небось не обедали?
Астров. Нет-с, не обедал.
Соня. Так вот кстати и пообедаете. Мы теперь обедаем в седьмом часу.
Телегин. В самоваре уже значительно понизилась температура.
Елена Андреевна. Ничего, Иван Иваныч, мы и холодный выпьем.
Телегин. Виноват-с… Не Иван Иваныч, а Илья Ильич-с… Илья Ильич Телегин, или, как некоторые зовут меня по причине моего рябого лица, Вафля. Я когда-то крестил Сонечку, и его превосходительство, ваш супруг, знает меня очень хорошо. Я теперь у вас живу-с, в этом имении-с… Если изволили заметить, я каждый день с вами обедаю.
Соня. Илья Ильич — наш помощник, правая рука.
Мария Васильевна. Ах!
Соня. Что с вами, бабушка?
Мария Васильевна. Забыла я сказать Александру… потеряла память… сегодня получила я письмо из Харькова от Павла Алексеевича… Прислал свою новую брошюру…
Астров. Интересно?
Мария Васильевна. Интересно, но как-то странно. Опровергает то, что семь лет назад сам же защищал. Это ужасно!
Войницкий. Ничего нет ужасного. Пейте, maman, чай.
Мария Васильевна. Но я хочу говорить!
Войницкий. Но мы уже пятьдесят лет говорим, и говорим, и читаем брошюры. Пора бы уж и кончить.
Мария Васильевна. Тебе почему-то неприятно слушать, когда я говорю. Прости, Жан, но в последний год ты так изменился, что я тебя совершенно не узнаю… Ты был человеком определенных убеждений, светлою личностью…
Войницкий. О да! Я был светлою личностью, от которой никому не было светло…
Я был светлою личностью… Нельзя сострить ядовитей! Теперь мне сорок семь лет. До прошлого года я так же, как вы, нарочно старался отуманивать свои глаза вашею этою схоластикой, чтобы не видеть настоящей жизни, — и думал, что делаю хорошо. А теперь, если бы вы знали! Я ночи не сплю с досады, от злости, что так глупо проворонил время, когда мог бы иметь все, в чем отказывает мне теперь моя старость!
Соня. Дядя Ваня, скучно!
Мария Васильевна
Войницкий. Дело? Не всякий способен быть пишущим perpetuum mobile, как ваш герр профессор.
Мария Васильевна. Что ты хочешь этим сказать?
Соня
Войницкий. Я молчу. Молчу и извиняюсь.
Елена Андреевна. А хорошая сегодня погода… Не жарко…
Войницкий. В такую погоду хорошо повеситься…
Марина. Цып, цып, цып…
Соня. Нянечка, зачем мужики приходили?..
Марина. Все то же, опять все насчет пустоши. Цып, цып, цып…
Соня. Кого ты это?
Марина. Пеструшка ушла с цыплятами… Вороны бы не потаскали…
Работник. Господин доктор здесь?
Астров. Откуда?
Работник. С фабрики.
Астров
Соня. Как это неприятно, право… С фабрики приезжайте обедать.
Астров. Нет, уж поздно будет. Где уж… Куда уж…
Где уж… Куда уж…
Елена Андреевна. Мне уже говорили, что вы очень любите леса. Конечно, можно принести большую пользу, но разве это не мешает вашему настоящему призванию? Ведь вы доктор.
Астров. Одному богу известно, в чем наше настоящее призвание.
Елена Андреевна. И интересно?
Астров. Да, дело интересное.
Войницкий
Елена Андреевна
Соня. Нет, это чрезвычайно интересно. Михаил Львович каждый год сажает новые леса, и ему уже прислали бронзовую медаль и диплом. Он хлопочет, чтобы не истребляли старых. Если вы выслушаете его, то согласитесь с ним вполне. Он говорит, что леса украшают землю, что они учат человека понимать прекрасное и внушают ему величавое настроение. Леса смягчают суровый климат. В странах, где мягкий климат, меньше тратится сил на борьбу с природой, и потому там мягче и нежнее человек; там люди красивы, гибки, легко возбудимы, речь их изящна, движения грациозны. У них процветают науки и искусства, философия их не мрачна, отношения к женщине полны изящного благородства…
Войницкий
Астров. Ты можешь топить печи торфом, а сараи строить из камня. Ну, я допускаю, руби леса из нужды, но зачем истреблять их? Русские леса трещат под топором, гибнут миллиарды деревьев, опустошаются жилища зверей и птиц, мелеют и сохнут реки, исчезают безвозвратно чудные пейзажи, и все оттого, что у ленивого человека не хватает смысла нагнуться и поднять с земли топливо.
Соня
Астров. Не знаю…
Соня. Опять через месяц?..
Елена Андреевна. А вы, Иван Петрович, опять вели себя невозможно. Нужно было вам раздражать Марию Васильевну, говорить о регреtuum mobile! И сегодня за завтраком вы опять спорили с Александром. Как это мелко!
Войницкий. Но если я его ненавижу!
Елена Андреевна. Ненавидеть Александра не за что, он такой же, как все. Не хуже вас.
Войницкий. Если бы вы могли видеть свое лицо, свои движения… Какая вам лень жить! Ах, какая лень!
Елена Андреевна. Ах, и лень, и скучно! Все бранят моего мужа, все смотрят на меня с сожалением: несчастная, у нее старый муж! Это участие ко мне — о, как я его понимаю! Вот как сказал сейчас Астров: все вы безрассудно губите леса, и скоро на земле ничего не останется. Точно так вы безрассудно губите человека, и скоро благодаря вам на земле не останется ни верности, ни чистоты, ни способности жертвовать собою. Почему вы не можете видеть равнодушно женщину, если она не ваша? Потому что, — прав этот доктор, — во всех вас сидит бес разрушения. Вам не жаль ни лесов, ни птиц, ни женщин, ни друг друга…
Войницкий. Не люблю я этой философии!
Елена Андреевна. У этого доктора утомленное нервное лицо. Интересное лицо. Соне, очевидно, он нравится, она влюблена в него, и я ее понимаю. При мне он был здесь уже три раза, но я застенчива и ни разу не поговорила с ним как следует, не обласкала его. Он подумал, что я зла. Вероятно, Иван Петрович, оттого мы с вами такие друзья, что оба мы нудные, скучные люди! Нудные! Не смотрите на меня так, я этого не люблю.
Войницкий. Могу ли я смотреть на вас иначе, если я люблю вас? Вы мое счастье, жизнь, моя молодость! Я знаю, шансы мои на взаимность ничтожны, равны нулю, но мне ничего не нужно, позвольте мне только глядеть на вас, слышать ваш голос…
Елена Андреевна. Тише, вас могут услышать!
Войницкий
Елена Андреевна. Это мучительно.
ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ
Серебряков
Елена Андреевна. Это я.
Серебряков. Ты, Леночка… Невыносимая боль!
Елена Андреевна. У тебя плед упал на пол.
Серебряков. Нет, мне душно… Я сейчас задремал и мне снилось, будто у меня левая нога чужая. Проснулся от мучительной боли. Нет, это не подагра, скорей ревматизм. Который теперь час?
Елена Андреевна. Двадцать минут первого.
Серебряков. Утром поищи в библиотеке Батюшкова. Кажется, он есть у нас.
Елена Андреевна. А?
Серебряков. Поищи утром Батюшкова. Помнится, он был у нас. Но отчего мне так тяжело дышать?
Елена Андреевна. Ты устал. Вторую ночь не спишь.
Серебряков. Говорят, у Тургенева от подагры сделалась грудная жаба. Боюсь, как бы у меня не было. Проклятая, отвратительная старость. Черт бы ее побрал. Когда я постарел, я стал себе противен. Да и вам всем, должно быть, противно на меня смотреть.
Елена Андреевна. Ты говоришь о своей старости таким тоном, как будто все мы виноваты, что ты стар.
Серебряков. Тебе же первой я противен.
Конечно, ты права. Я неглуп и понимаю. Ты молода, здорова, красива, жить хочешь, а я старик, почти труп. Что ж? Разве я не понимаю? И, конечно, глупо, что я до сих пор жив. Но погодите, скоро я освобожу вас всех. Недолго мне еще придется тянуть.
Елена Андреевна. Я изнемогаю… Бога ради молчи.
Серебряков. Выходит так, что благодаря мне все изнемогли, скучают, губят свою молодость, один только я наслаждаюсь жизнью и доволен. Ну да, конечно!
Елена Андреевна. Замолчи! Ты меня замучил!
Серебряков. Я всех замучил. Конечно.
Елена Андреевна
Серебряков. Ничего.
Елена Андреевна. Ну, так замолчи. Я прошу.
Серебряков. Странное дело, заговорит Иван Петрович или эта старая идиотка, Марья Васильевна, — и ничего, все слушают, но скажи я хоть одно слово, как все начинают чувствовать себя несчастными. Даже голос мой противен. Ну, допустим, я противен, я эгоист, я деспот, но неужели я даже в старости не имею некоторого права на эгоизм? Неужели я не заслужил? Неужели же, я спрашиваю, я не имею права на покойную старость, на внимание к себе людей?
Елена Андреевна. Никто не оспаривает у тебя твоих прав.
Ветер поднялся, я закрою окно.
Серебряков. Всю жизнь работать для науки, привыкнуть к своему кабинету, к аудитории, к почтенным товарищам — и вдруг, ни с того ни с сего, очутиться в этом склепе, каждый день видеть тут глупых людей, слушать ничтожные разговоры… Я хочу жить, я люблю успех, люблю известность, шум, а тут — как в ссылке. Каждую минуту тосковать о прошлом, следить за успехами других, бояться смерти… Не могу! Нет сил! А тут еще не хотят простить мне моей старости!
Елена Андреевна. Погоди, имей терпение: через пять-шесть лет и я буду стара.
Соня. Папа, ты сам приказал послать за доктором Астровым, а когда он приехал, ты отказываешься принять его. Это неделикатно. Только напрасно побеспокоили человека…
Серебряков. На что мне твой Астров? Он столько же понимает в медицине, как я в астрономии.
Соня. Не выписывать же сюда для твоей подагры целый медицинский факультет.
Серебряков. С этим юродивым я и разговаривать не стану.
Соня. Это как угодно.
Серебряков. Который теперь час?
Елена Андреевна. Первый.
Серебряков. Душно… Соня, дай мне со стола капли!
Соня. Сейчас.
Серебряков
Соня. Пожалуйста, не капризничай. Может быть, это некоторым и нравится, но меня избавь, сделай милость! Я этого не люблю. И мне некогда, мне нужно завтра рано вставать, у меня сенокос.
Войницкий. На дворе гроза собирается.
Вона как! Нelene и Соня, идите спать, я пришел вас сменить.
Серебряков
Войницкий. Но надо же дать им покой! Они уже другую ночь не спят.
Серебряков. Пусть идут спать, но и ты уходи. Благодарю. Умоляю тебя. Во имя нашей прежней дружбы, не протестуй. После поговорим.
Войницкии
Соня. Замолчи, дядя Ваня.
Серебряков
Войницкий. Это становится смешно.
Соня. Ты бы ложилась, нянечка. Уже поздно.
Марина. Самовар со стола не убран. Не очень-то ляжешь.
Серебряков. Все не спят, изнемогают, один только я блаженствую.
Марина
Старые, что малые, хочется, чтобы пожалел кто, а старых-то никому не жалко.
Серебряков
Марина. У самой-то у меня ноги так и гудут, так и гудут!
Елена Андреевна. Я замучилась с ним. Едва на ногах стою.
Войницкий. Вы с ним, а я с самим собою. Вот уже третью ночь не сплю.
Елена Андреевна. Неблагополучно в этом доме. Ваша мать ненавидит все, кроме своих брошюр и профессора; профессор раздражен, мне не верит, вас боится; Соня злится на отца, злится на меня и не говорит со мною вот уже две недели; вы ненавидите мужа и открыто презираете свою мать; я раздражена и сегодня раз двадцать принималась плакать… Неблагополучно в этом доме.
Войницкий. Оставим философию!
Елена Андреевна. Вы, Иван Петрович, образованны и умны, и, кажется, должны бы понимать, что мир погибает не от разбойников, не от пожаров, а от ненависти, вражды, от всех этих мелких дрязг… Ваше бы дело не ворчать, а мирить всех.
Войницкий. Сначала помирите меня с самим собою! Дорогая моя…
Елена Андреевна. Оставьте!
Войницкий. Сейчас пройдет дождь, и все в природе освежится и легко вздохнет. Одного только меня не освежит гроза. Днем и ночью, точно домовой, душит меня мысль, что жизнь моя потеряна безвозвратно. Прошлого нет, оно глупо израсходовано на пустяки, а настоящее ужасно по своей нелепости. Вот вам моя жизнь и моя любовь: куда мне их девать, что мне с ними делать? Чувство мое гибнет даром, как луч солнца, попавший в яму, и сам я гибну.
Елена Андреевна. Когда вы мне говорите о своей любви, я как-то тупею и не знаю, что говорить. Простите, я ничего не могу сказать вам.
Войницкий
Елена Андреевна
Войницкий. Может быть, может быть…
Елена Андреевна. Где доктор?
Войницкий. Он там… у меня ночует. Может быть, может быть… Все может быть!
Елена Андреевна. И сегодня пили? К чему это?
Войницкий. Все-таки на жизнь похоже… Не мешайте мне, Helene!
Елена Андреевна. Раньше вы никогда не пили, и никогда вы так много не говорили… Идите спать! Мне с вами скучно.
Войницкий
Елена Андреевна
Войницкий
Десять лет тому назад я встречал ее у покойной сестры. Тогда ей было семнадцать, а мне тридцать семь лет. Отчего я тогда не влюбился в нее и не сделал ей предложения? Ведь это было так возможно! И была бы она теперь моею женой… Да… Теперь оба мы проснулись бы от грозы; она испугалась бы грома, а я держал бы ее в своих обьятиях и шептал: «Не бойся, я здесь». О, чудные мысли, как хорошо, я даже смеюсь… но, боже мой, мысли путаются в голове… Зачем я стар? Зачем она меня не понимает? Ее риторика, ленивая мораль, вздорные, ленивые мысли о погибели мира — все это мне глубоко ненавистно.
О, как я обманут! Я обожал этого профессора, этого жалкого подагрика, я работал на него как вол! Я и Соня выжимали из этого имения последние соки; мы, точно кулаки, торговали постным маслом, горохом, творогом, сами не доедали куска, чтобы из грошей и копеек собирать тысячи и посылать ему. Я гордился им и его наукой, я жил, я дышал им! Все, что он писал и изрекал, казалось мне гениальным… Боже, а теперь? Вот он в отставке, и теперь виден весь итог его жизни: после него не останется ни одной страницы труда, он совершенно неизвестен, он ничто! Мыльный пузырь! И я обманут… вижу, — глупо обманут…
Астров. Играй!
Телегин. Все спят-с!
Астров. Играй!
Войницкий. А черт его знает.
Астров. Мне как будто послышался голос Елены Андреевны.
Войницкий. Сейчас она была здесь.
Астров. Роскошная женщина.
Войницкий. Болен.
Астров. Что ты сегодня такой печальный? Профессора жаль, что ли?
Войницкий. Оставь меня.
Астров. А то, может быть, в профессоршу влюблен?
Войницкий. Она мой друг.
Астров. Уже?
Войницкий. Что значит это «уже»?
Астров. Женщина может быть другом мужчины лишь в такой последовательности: сначала приятель, потом любовница, а затем уж друг.
Войницкий. Пошляческая философия.
Астров. Как? Да… Надо сознаться — становлюсь пошляком. Видишь, я и пьян. Обыкновенно я напиваюсь так один раз в месяц. Когда бываю в таком состоянии, то становлюсь нахальным и наглым до крайности. Мне тогда все нипочем! Я берусь за самые трудные операции и делаю их прекрасно; я рисую самые широкие планы будущего; в это время я уже не кажусь себе чудаком и верю, что приношу человечеству громадную пользу… громадную! И в это время у меня своя собственная философская система, и все вы, братцы, представляетесь мне такими букашками… микробами.
Телегин. Дружочек, я рад бы для тебя всею душой, но пойми же, — в доме спят!
Астров. Играй!
Выпить бы надо. Пойдем, там, кажется, у нас еще коньяк остался. А как рассветет, ко мне поедем. Идёть? У меня есть фельдшер, который никогда не скажет «идет», а «идёть». Мошенник страшный. Так идёть?
Соня. А ты, дядя Ваня, опять напился с доктором. Подружились ясные соколы. Ну, тот уж всегда такой, а ты-то с чего? В твои годы это совсем не к лицу.
Войницкий. Годы тут ни при чем. Когда нет настоящей жизни, то живут миражами. Все-таки лучше, чем ничего.
Соня. Сено у нас все скошено, идут каждый день дожди, все гниет, а ты занимаешься миражами. Ты совсем забросил хозяйство… Я работаю одна, совсем из сил выбилась…
Войницкий. Какие слезы? Ничего нет… вздор… Ты сейчас взглянула на меня, как покойная твоя мать. Милая моя…
Соня. Что? Дядя, что знала?
Войницкий. Тяжело, нехорошо… Ничего… После… Ничего… Я уйду…
Соня
Астров
Соня. Сами вы пейте, если это вам не противно, но, умоляю, не давайте пить дяде. Ему вредно.
Астров. Хорошо. Мы не будем больше пить.
Я сейчас уеду к себе. Решено и подписано. Пока запрягут, будет уже рассвет.
Соня. Дождь идет. Погодите до утра.
Астров. Гроза идет мимо, только краем захватит. Поеду. И, пожалуйста, больше не приглашайте меня к вашему отцу. Я ему говорю — подагра, а он — ревматизм, я прошу лежать, он сидит. А сегодня так и вовсе не стал говорить со мною.
Соня. Избалован.
Астров. Пожалуй, дайте.
Соня. Я люблю по ночам закусывать. В буфете, кажется, что-то есть. Он в жизни, говорят, имел большой успех у женщин, и его дамы избаловали. Вот берите сыр.
Астров. Я сегодня ничего не ел, только пил. У вашего отца тяжелый характер.
Соня. Что мачеха?
Астров. В человеке должно быть все прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли. Она прекрасна, спора нет, но… ведь она только ест, спит, гуляет, чарует всех нас своею красотой — и больше ничего. У нее нет никаких обязанностей, на нее работают другие… Ведь так? А праздная жизнь не может быть чистою.
Впрочем, быть может, я отношусь слишком строго. Я не удовлетворен жизнью, как ваш дядя Ваня, и оба мы становимся брюзгами.
Соня. А вы недовольны жизнью?
Астров. Вообще жизнь люблю, но нашу жизнь, уездную, русскую, обывательскую, терпеть не могу и презираю ее всеми силами моей души. А что касается моей собственной, личной жизни, то, ей-богу, в ней нет решительно ничего хорошего. Знаете, когда идешь темною ночью по лесу, и если в это время вдали светит огонек, то не замечаешь ни утомления, ни потемок, ни колючих веток, которые бьют тебя по лицу… Я работаю, — вам это известно, — как никто в уезде, судьба бьет меня, не переставая, порой страдаю я невыносимо, но у меня вдали нет огонька. Я для себя уже ничего не жду, не люблю людей… Давно уже никого не люблю.
Соня. Никого?
Астров. Никого. Некоторую нежность я чувствую только к вашей няньке — по старой памяти. Мужики однообразны очень, неразвиты, грязно живут, а с интеллигенцией трудно ладить. Она утомляет. Все они, наши добрые знакомые, мелко мыслят, мелко чувствуют и не видят дальше своего носа — просто-напросто глупы. А те, которые поумнее и покрупнее, истеричны, заедены анализом, рефлексом… Эти ноют, ненавистничают, болезненно клевещут, подходят к человеку боком, смотрят на него искоса и решают: «О, это психопат!» или: «Это фразер!» А когда не знают, какой ярлык прилепить к моему лбу, то говорят: «Это странный человек, странный!» Я люблю лес — это странно; я не ем мяса — это тоже странно. Непосредственного, чистого, свободного отношения к природе и к людям уже нет… Нет и нет!
Соня
Астров. Отчего?
Соня. Это так не идет к вам! Вы изящны, у вас такой нежный голос… Даже больше, вы, как никто из всех, кого я знаю, — вы прекрасны. Зачем же вы хотите походить на обыкновенных людей, которые пьют и играют в карты? О, не делайте этого, умоляю вас! Вы говорите всегда, что люди не творят, а только разрушают то, что им надо свыше. Зачем же, зачем вы разрушаете самого себя? Не надо, не надо, умоляю, заклинаю вас.
Астров
Соня. Дайте мне слово.
Астров. Честное слово.
Соня
Астров. Баста! Я отрезвел. Видите, я уже совсем трезв и таким останусь до конца дней моих.
Соня. Что с вами?
Астров. Так… В великом посту у меня больной умер под хлороформом.
Соня. Об этом пора забыть.
Скажите мне, Михаил Львович… Если бы у меня была подруга или младшая сестра, и если бы вы узнали, что она… ну, положим, любит вас, то как бы вы отнеслись к этому?
Астров
Соня
Елена Андреевна
Где доктор?
Соня. Ушел.
Елена Андреевна. Софи!
Соня. Что?
Елена Андреевна. До каких пор вы будете дуться на меня? Друг другу мы не сделали никакого зла. Зачем же нам быть врагами? Полноте…
Соня. Я сама хотела…
Елена Андреевна. И отлично.
Соня. Папа лег?
Елена Андреевна. Нет, сидит в гостиной… Не говорим мы друг с другом по целым, неделям и бог знает из-за чего…
Соня. Михаил Львович ужинал.
Елена Андреевна. И вино есть… Давайте выпьем брудершафт.
Соня. Давайте.
Елена Андреевна. Из одной рюмочки…
Соня. Ты.
Я давно уже хотела мириться, да все как-то совестно было…
Елена Андреевна. Что же ты плачешь?
Соня. Ничего, это я так.
Елена Андреевна. Ну, будет, будет…
Ты на меня сердита за то, что я будто вышла за твоего отца по расчету… Если веришь клятвам, то клянусь тебе, — я выходила за него по любви. Я увлеклась им, как ученым и известным человеком. Любовь была не настоящая, искусственная, но ведь мне казалось тогда, что она настоящая. Я не виновата. А ты с самой нашей свадьбы не переставала казнить меня своими умными подозрительными глазами.
Соня. Ну, мир, мир! Забудем.
Елена Андреевна. Не надо смотреть так — тебе это не идет. Надо всем верить, иначе жить нельзя.
Соня. Скажи мне по совести, как друг… Ты счастлива?
Елена Андреевна. Нет.
Соня. Я это знала. Еще один вопрос. Скажи откровенно, — ты хотела бы, чтобы у тебя был молодой муж?
Елена Андреевна. Какая ты еще девочка. Конечно, хотела бы.
Соня. Тебе доктор нравится?
Елена Андреевна. Да, очень.
Соня
Елена Андреевна. Что же?
Соня. Он умный… Он все умеет, все может… Он и лечит, и сажает лес…
Елена Андреевна. Не в лесе и не в медицине дело… Милая моя, пойми, это талант! А ты знаешь, что значит талант? Смелость, свободная голова, широкий размах… Посадит деревцо и уже загадывает, что будет от этого через тысячу лет, уже мерещится ему счастье человечества. Такие люди редки, их нужно любить… Он пьет, бывает грубоват, — но что за беда? Талантливый человек в России не может быть чистеньким. Сама подумай, что за жизнь у этого доктора! Непролазная грязь на дорогах, морозы, метели, расстояния громадные, народ грубый, дикий, кругом нужда, болезни, а при такой обстановке тому, кто работает и борется изо дня в день, трудно сохранить себя к сорока годам чистеньким и трезвым…
Соня
Елена Андреевна. Мне хочется играть… Я сыграла бы теперь что-нибудь.
Соня. Сыграй!
Елена Андреевна. Сейчас. Твой отец не спит. Когда он болен, его раздражает музыка. Поди спроси. Если он ничего, то сыграю. Поди.
Соня. Сейчас.
Елена Андреевна. Давно уже я не играла. Буду играть и плакать, плакать, как дура.
Голос сторожа. Я!
Елена Андреевна. Не стучи, барин нездоров.
Голос сторожа. Сейчас уйду!
Соня
ДЕЙСТВИЕ ТРЕТЬЕ
Войницкий. Герр профессор изволил выразить желание, чтобы сегодня все мы собрались вот в этой гостиной к часу дня.
Елена Андреевна. Вероятно, какое-нибудь дело.
Войницкий. Никаких у него нет дел. Пишет чепуху, брюзжит и ревнует, больше ничего.
Соня
Войницкий. Ну, ну, виноват.
Елена Андреевна. Вы целый день жужжите, все жужжите — как не надоест!
Соня
Елена Андреевна. Например?
Соня. Хозяйством занимайся, учи, лечи. Мало ли? Вот когда тебя и папы здесь не было, мы с дядей Ваней сами ездили на базар мукой торговать.
Елена Андреевна. Не умею. Да и неинтересно. Это только в идейных романах учат и лечат мужиков, а как я, ни с того ни с сего, возьму вдруг и пойду их лечить или учить?
Соня. А вот я так не понимаю, как это не идти и не учить. Погоди, и ты привыкнешь.
Войницкий. Что томитесь?
Елена Андреевна
Войницкий
Елена Андреевна. У ангела не хватило бы терпения, согласитесь.
Войницкий. В знак мира и согласия я принесу сейчас букет роз; еще утром для вас приготовил… Осенние розы — прелестные, грустные розы…
Соня. Осенние розы — прелестные, грустные розы…
Елена Андреевна. Вот уже и сентябрь. Как-то мы проживем здесь зиму!
Где доктор?
Соня. В комнате у дяди Вани. Что-то пишет. Я рада, что дядя Ваня ушел, мне нужно поговорить с тобою.
Елена Андреевна. О чем?
Соня. О чем?
Елена Андреевна. Ну, полно, полно…
Соня. Я некрасива.
Елена Андреевна. У тебя прекрасные волосы.
Соня. Нет!
Елена Андреевна. А он?
Соня. Нет. Он меня не замечает.
Елена Андреевна
Право, до каких же пор быть в неизвестности… Позволь!
И прекрасно. Любит или не любит — это не трудно узнать. Ты не смущайся, голубка, не беспокойся, — я допрошу его осторожно, он и не заметит. Нам только узнать: да или нет?
Если нет, то пусть не бывает здесь. Так?
Легче, когда не видишь. Откладывать в долгий ящик не будем, допросим его теперь же. Он собирался показать мне какие-то чертежи… Поди скажи, что я желаю его видеть.
Соня
Елена Андреевна. Да, конечно. Мне кажется, что правда, какая бы она ни была, все-таки не так страшна, как неизвестность. Положись на меня, голубка.
Соня. Да… да… Я скажу, что ты хочешь видеть его чертежи…
Елена Андреевна. Что ты?
Соня. Ничего.
Елена Андреевна
Я понимаю эту бедную девочку. Среди отчаянной скуки, когда вместо людей кругом бродят какие-то серые пятна, слышатся одни пошлости, когда только и знают, что едят, пьют, спят, иногда приезжает он, не похожий на других, красивый, интересный, увлекательный, точно среди потемок восходит месяц ясный… Поддаться обаянию такого человека, забыться… Кажется, я сама увлеклась немножко. Да, мне без него скучно, я вот улыбаюсь, когда думаю о нем… Этот дядя Ваня говорит, будто в моих жилах течет русалочья кровь. «Дайте себе волю хоть раз в жизни»… Что ж? Может быть, так и нужно… Улететь бы вольною птицей от всех вас, от ваших сонных физиономий, от разговоров, забыть, что все вы существуете на свете… Но я труслива, застенчива… Меня замучит совесть… Вот он бывает здесь каждый день, я угадываю, зачем он здесь, и уже чувствую себя виноватою, готова пасть перед Соней на колени, извиняться, плакать…
Астров
Елена Андреевна. Вчера вы обещали показать мне свои работы… Вы свободны?
Астров. О, конечно.
Елена Андреевна
Астров. А получили образование?
Елена Андреевна. В консерватории.
Астров. Для вас, пожалуй, это неинтересно.
Елена Андреевна. Почему? Я, правда, деревни не знаю, но я много читала.
Астров. Здесь в доме есть мой собственный стол… В комнате у Ивана Петровича. Когда я утомлюсь совершенно, до полного отупления, то все бросаю и бегу сюда, и вот забавляюсь этой штукой час-другой… Иван Петрович и Софья Александровна щелкают на счетах, а я сижу подле них за своим столом и мажу — и мне тепло, покойно, и сверчок кричит. Но это удовольствие я позволяю себе не часто, раз в месяц…
Теперь посмотрим ниже. То, что было двадцать пять лет назад. Тут уж под лесом только одна треть всей площади. Коз уже нет, но лоси есть. Зеленая и голубая краски уже бледнее. И так далее, и так далее. Переходим к третьей части: картина уезда в настоящем. Зеленая краска лежит кое-где, но не сплошь, а пятнами; исчезли и лоси, и лебеди, и глухари… От прежних выселков, хуторков, скитов, мельниц и следа нет. В общем, картина постепенного и несомненного вырождения, которому, по-видимому, остается еще каких-нибудь 10-15 лет, чтобы стать полным. Вы скажете, что тут культурные влияния, что старая жизнь естественно должна была уступить место новой. Да, я понимаю, если бы на месте этих истребленных лесов пролегли шоссе, железные дороги, если бы тут были заводы, фабрики, школы — народ стал бы здоровее, богаче, умнее, но ведь тут ничего подобного! В уезде те же болота, комары, то же бездорожье, нищета, тиф, дифтерит, пожары… Тут мы имеем дело с вырождением вследствие непосильной борьбы за существование, это вырождение от косности, от невежества, от полнейшего отсутствия самосознания, когда озябший, голодный, больной человек, чтобы спасти остатки жизни, чтобы сберечь своих детей, инстинктивно, бессознательно хватается за все, чем только можно утолить голод, согреться, разрушает все, не думая о завтрашнем дне… Разрушено уже почти все, но взамен не создано еще ничего.
Елена Андреевна. Но я в этом так мало понимаю…
Астров. И понимать тут нечего, просто неинтересно.
Елена Андреевна. Откровенно говоря, мысли мои не тем заняты. Простите. Мне нужно сделать вам маленький допрос, и я смущена, не знаю, как начать.
Астров. Допрос?
Елена Андреевна. Да, допрос, но… довольно невинный. Сядем!
Дело касается одной молодой особы. Мы будем говорить, как честные люди, как приятели, без обиняков. Поговорим и забудем, о чем была речь. Да?
Астров. Да.
Елена Андреевна. Дело касается моей падчерицы Сони. Она вам нравится?
Астров. Да, я ее уважаю.
Елена Андреевна. Она вам нравится, как женщина?
Астров
Елена Андреевна. Еще два-три слова — и конец. Вы ничего не замечали?
Астров. Ничего.
Елена Андреевна
Астров
Елена Андреевна. Фу, какой неприятный разговор! Я так волнуюсь, точно протащила на себе тысячу пудов. Ну, слава богу, кончили. Забудем, будто не говорили вовсе, и… и уезжайте. Вы умный человек, поймете…
Я даже красная вся стала.
Астров. Если бы вы мне сказали месяц-два назад, то я, пожалуй, еще подумал бы, но теперь…
Елена Андреевна. Что это значит?
Астров
Елена Андреевна.
Астров. Красивый, пушистый хорек… Вам нужны жертвы! Вот я уже целый месяц ничего не делаю, бросил все, жадно ищу вас — и это вам ужасно нравится, ужасно… Ну, что ж? Я побежден, вы это знали и без допроса.
Елена Андреевна. Вы с ума сошли!
Астров
Елена Андреевна. О, я лучше и выше, чем вы думаете! Клянусь вам!
Астров
Елена Андреевна. Клянусь вам…
Астров
Елена Андреевна. Но довольно наконец… уходите…
Астров. Говорите же, говорите, где мы завтра увидимся?
Елена Андреевна
Астров
Елена Андреевна
Войницкий
Астров
Елена Андреевна
Войницкий
Елена Андреевна
Телегин. Я сам, ваше превосходительство, что-то не совсем здоров. Вот уже два дня хвораю. Голова что-то того…
Серебряков. Где же остальные? Не люблю я этого дома. Какой-то лабиринт. Двадцать шесть громадных комнат, разбредутся все, и никого никогда не найдешь.
Елена Андреевна. Я здесь.
Серебряков. Прошу, господа, садиться.
Соня
Елена Андреевна. После.
Соня. Ты дрожишь? Ты взволнована?
Скажи: да?
Серебряков
Соня!
Не слышит.
Прошу, господа. Повесьте, так сказать, ваши уши на гвоздь внимания.
Войницкий
Серебряков. Нет, ты здесь нужнее всех.
Войницкий. Что вам от меня угодно?
Серебряков. Вам… Что же ты сердишься?
Если я в чем виноват перед тобою, то извини, пожалуйста.
Войницкий. Оставь этот тон. Приступим к делу… Что тебе нужно?
Серебряков. Вот и maman. Я начинаю, господа.
Я пригласил вас, господа, чтобы объявить вам, что к нам едет ревизор. Впрочем, шутки в сторону. Дело серьезное. Я, господа, собрал вас, чтобы попросить у вас помощи и совета, и, зная всегдашнюю вашу любезность, надеюсь, что получу их. Человек я ученый, книжный и всегда был чужд практической жизни. Обойтись без указаний сведущих людей я не могу и прошу тебя, Иван Петрович, вот вас, Илья Ильич, вас, maman… Дело в том, что manet omnes una nox4, то есть все мы под богом ходим; я стар, болен и потому нахожу своевременным регулировать свои имущественные отношения постольку, поскольку они касаются моей семьи. Жизнь моя уже кончена, о себе я не думаю, но у меня молодая жена, дочь-девушка.
Продолжать жить в деревне мне невозможно. Мы для деревни не созданы. Жить же в городе на те средства, какие мы получаем от этого имения, невозможно. Если продать, положим, лес, то эта мера экстраординарная, которою нельзя пользоваться ежегодно. Нужно изыскать такие меры, которые гарантировали бы нам постоянную, более или менее определенную цифру дохода. Я придумал одну такую меру и имею честь предложить ее на ваше обсуждение. Минуя детали, изложу ее в общих чертах. Наше имение дает в среднем размере не более двух процентов. Я предлагаю продать его. Если вырученные деньги мы обратим в процентные бумаги, то будем получать от четырех до пяти процентов, и я думаю, что будет даже излишек в несколько тысяч, который нам позволит купить в Финляндии небольшую дачу.
Войницкий. Постой… Мне кажется, что мне изменяет мой слух. Повтори, что ты сказал.
Серебряков. Деньги обратить в процентные бумаги и на излишек, какой останется, купить дачу в Финляндии.
Войницкий. Не Финляндия… Ты еще что-то другое сказал.
Серебряков. Я предлагаю продать имение.
Войницкий. Вот это самое. Ты продашь имение, превосходно, богатая идея… А куда прикажешь деваться мне со старухой матерью и вот с Соней?
Серебряков. Все это своевременно мы обсудим. Не сразу же.
Войницкий. Постой. Очевидно, до сих пор у меня не было ни капли здравого смысла. До сих пор я имел глупость думать, что имение принадлежит Соне. Мой покойный отец купил это имение в приданое для моей сестры. До сих пор я был наивен, понимал законы не по-турецки и думал, что имение от сестры перешло к Соне.
Серебряков. Да, имение принадлежит Соне. Кто спорит? Без согласия Сони я не решусь продать его. К тому же я предлагаю сделать это для блага Сони.
Войницкий. Это непостижимо, непостижимо! Или я с ума сошел, или… или…
Мария Васильевна. Жан, не противоречь Александру. Верь, он лучше нас знает, что хорошо и что дурно.
Войницкий. Нет, дайте мне воды.
Серебряков. Я не понимаю, отчего ты волнуешься. Я не говорю, что мой проект идеален. Если все найдут его негодным, то я не буду настаивать.
Телегин
Войницкий. Постой, Вафля, мы о деле… Погоди, после…
Серебряков. Ах, зачем мне спрашивать? К чему?
Войницкий. Это имение было куплено по тогдашнему времени за девяносто пять тысяч. Отец уплатил только семьдесят, и осталось долгу двадцать пять тысяч. Теперь слушайте… Имение это не было бы куплено, если бы я не отказался от наследства в пользу сестры, которую горячо любил. Мало того, я десять лет работал, как вол, и выплатил весь долг…
Серебряков. Я жалею, что начал этот разговор.
Войницкий. Имение чисто от долгов и не расстроено только благодаря моим личным усилиям. И вот когда я стал стар, меня хотят выгнать отсюда в шею!
Серебряков. Я не понимаю, чего ты добиваешься!
Войницкий. Двадцать пять лет я управлял этим имением, работал, высыпал тебе деньги, как самый добросовестный приказчик, и за все время ты ни разу не поблагодарил меня. Все время — и в молодости и теперь — я получал от тебя жалованья пятьсот рублей в год — нищенские деньги! — и ты ни разу не догадался прибавить мне хоть один рубль!
Серебряков. Иван Петрович, почем же я знал? Я человек не практический и ничего не понимаю. Ты мог бы сам прибавить себе сколько угодно.
Войницкий. Зачем я не крал? Отчего вы все не презираете меня за то, что я не крал? Это было бы справедливо, и теперь я не был бы нищим!
Мария Васильевна
Телегин
Войницкий. Двадцать пять лет я вот с этой матерью, как крот, сидел в четырех стенах… Все наши мысли и чувства принадлежали тебе одному. Днем мы говорили о тебе, о твоих работах, гордились тобою, с благоговением произносили твое имя; ночи мы губили на то, что читали журналы и книги, которые я теперь глубоко презираю!
Телегин. Не надо, Ваня, не надо… Не могу…
Серебряков
Войницкий. Ты для нас был существом высшего порядка, а твои статьи мы знали наизусть… Но теперь у меня открылись глаза! Я все вижу! Пишешь ты об искусстве, но ничего не понимаешь в искусстве! Все твои работы, которые я любил, не стоят гроша медного! Ты морочил нас!
Серебряков. Господа! Да уймите же его, наконец! Я уйду!
Елена Андреевна. Иван Петрович, я требую, чтобы вы замолчали! Слышите?
Войницкий. Не замолчу!
Телегин. Я не могу… не могу… Я уйду…
Серебряков. Что ты хочешь от меня? И какое ты имеешь право говорить со мною таким тоном? Ничтожество! Если имение твое, то бери его, я не нуждаюсь в нем!
Елена Андреевна. Я сию же минуту уезжаю из этого ада!
Войницкий. Пропала жизнь! Я талантлив, умен, смел… Если бы я жил нормально, то из меня мог бы выйти Шопенгауэр, Достоевский… Я зарапортовался! Я с ума схожу… Матушка, я в отчаянии! Матушка!
Мария Васильевна
Соня
Войницкий. Матушка! Что мне делать? Не нужно, не говорите! Я сам знаю, что мне делать!
Серебряков. Господа, что же это такое, наконец? Уберите от меня этого сумасшедшего! Не могу я жить с ним под одной крышей! Живет тут
Елена Андреевна
Серебряков. Ничтожнейший человек!
Соня
Елена Андреевна
Серебряков. Хорошо, я объяснюсь с ним… Я ни в чем не обвиняю, я не сержусь, но, согласитесь, поведение его по меньшей мере странно. Извольте, я пойду к нему.
Елена Андреевна. Будь с ним помягче, успокой его…
Соня
Марина. Ничего, деточка. Погогочут гусаки — и перестанут… Погогочут — и перестанут…
Соня. Нянечка!
Марина
У, чтоб тебя!
Серебряков
Елена Андреевна
Войницкий. Пустите, Helene! Пустите меня!
Не попал? Опять промах?!
Елена Андреевна. Увезите меня отсюда! Увезите, убейте, но… я не могу здесь оставаться, не могу!
Войницкий
Соня
ДЕЙСТВИЕ ЧЕТВЕРТОЕ
Телегин. Вы скорее, Марина Тимофеевна, а то сейчас позовут прощаться. Уже приказали лошадей подавать.
Марина
Телегин. В Харьков уезжают. Там жить будут.
Марина. И лучше.
Телегин. Напужались… Елена Андреевна «одного часа, говорит, не желаю жить здесь… уедем да уедем… Поживем, говорит, в Харькове, оглядимся и тогда за вещами пришлем…». Налегке уезжают. Значит, Марина Тимофеевна, не судьба им жить тут. Не судьба… Фатальное предопределение.
Марина. И лучше. Давеча подняли шум, пальбу — срам один!
Телегин. Да, сюжет, достойный кисти Айвазовского.
Марина. Глаза бы мои не глядели.
Опять заживем, как было, по-старому. Утром в восьмом часу чай, в первом часу обед, вечером — ужинать садиться; все своим порядком, как у людей… по-христиански.
Телегин. Да, давненько у нас лапши не готовили.
Давненько… Сегодня утром, Марина Тимофеевна, иду я деревней, а лавочник мне вслед: «Эй ты, приживал!» И так мне горько стало!
Марина. А ты без внимания, батюшка. Все мы у бога приживалы. Как ты, как Соня, как Иван Петрович — никто без дела не сидит, все трудимся! Все… Где Соня?
Телегин. В саду. С доктором все ходит, Ивана Петровича ищет. Боятся, как бы он на себя рук не наложил.
Марина. А где его пистолет?
Телегин
Марина
Войницкий. Оставь меня.
Телегин. Сию минуту, Ваня.
Марина. Гусак: го-го-го!
Войницкий. Оставь меня!
Астров. С большим удовольствием, мне давно уже нужно уехать отсюда, но, повторяю, я не уеду, пока ты не возвратишь того, что взял у меня.
Войницкий. Я у тебя ничего не брал.
Астров. Серьезно говорю — не задерживай. Мне давно уже пора ехать.
Войницкий. Ничего я у тебя не брал.
Астров. Да? Что ж, погожу еще немного, а потом, извини, придется употребить насилие. Свяжем тебя и обыщем. Говорю это совершенно серьезно.
Войницкий. Как угодно.
Разыграть такого дурака: стрелять два раза и ни разу не попасть. Этого я себе никогда не прощу!
Астров. Пришла охота стрелять, ну, и палил бы в лоб себе самому.
Войницкий
Астров. Да-с, обнимал-с, а тебе вот.
Войницкий
Астров. Ну, и глупо.
Войницкий. Что ж, я — сумасшедший, невменяем, я имею право говорить глупости.
Астров. Стара штука. Ты не сумасшедший, а просто чудак. Шут гороховый. Прежде и я всякого чудака считал больным, ненормальным, а теперь я такого мнения, что нормальное состояние человека — это быть чудаком. Ты вполне нормален.
Войницкий
Астров. Ничего.
Войницкий. Дай мне чего-нибудь. О боже мой… Мне сорок семь лет; если, положим, я проживу до шестидесяти, то мне остается еще тринадцать. Долго! Как я проживу эти тринадцать лет? Что буду делать, чем наполню их? О, понимаешь…
Астров
Войницкий. Да?
Астров. Я убежден в этом.
Войницкий. Дай мне чего-нибудь…
Астров
Войницкий. Я у тебя ничего не брал.
Астров. Ты взял у меня из дорожной аптеки баночку с морфием.
Послушай, если тебе во что бы то ни стало хочется покончить с собою, то ступай в лес и застрелись там. Морфий же отдай, а то пойдут разговоры, догадки, подумают, что это я тебе дал… С меня же довольно и того, что мне придется вскрывать тебя… Ты думаешь, это интересно?
Войницкий. Оставь меня!
Астров
Соня. Дядя Ваня, ты взял морфий?
Астров. Он взял. Я в этом уверен.
Соня. Отдай. Зачем ты нас пугаешь?
Отдай!
Войницкий
Соня. Да, да, работать. Как только проводим наших, сядем работать…
Астров
Елена Андреевна
Соня. Иди, дядя Ваня.
Елена Андреевна. Я уезжаю.
Астров. Уже?
Елена Андреевна. Лошади уже поданы.
Астров. Прощайте.
Елена Андреевна. Сегодня вы обещали мне, что уедете отсюда.
Астров. Я помню. Сейчас уеду.
Испугались?
Елена Андреевна. Да.
Астров. А то остались бы! А? Завтра в лестничестве…
Елена Андреевна. Нет… Уже решено… И потому я гляжу на вас так храбро, что уже решен отъезд… Я об одном вас прошу: думайте обо мне лучше. Мне хочется, чтобы вы меня уважали.
Астров. Э!
Елена Андреевна. Какой вы смешной… Я сердита на вас, но все же… буду вспоминать о вас с удовольствием. Вы интересный, оригинальный человек. Больше мы с вами уже никогда не увидимся, а потому — зачем скрывать? Я даже увлеклась вами немножко. Ну, давайте пожмем друг другу руки и разойдемся друзьями. Не поминайте лихом.
Астров
Елена Андреевна
Астров. Как-то странно… Были знакомы и вдруг почему-то… никогда уже больше не увидимся. Так и все на свете… Пока здесь никого нет, пока дядя Ваня не вошел с букетом, позвольте мне… поцеловать вас… На прощанье. Да?
Елена Андреевна. Желаю всего хорошего.
Астров. Уезжайте поскорее. Если лошади поданы, то отправляйтесь.
Елена Андреевна. Сюда идут, кажется.
Астров. Finita!
Серебряков
Войницкий. Ты будешь аккуратно получать то же, что получал и раньше. Все будет по-старому.
Серебряков
Мария Васильевна
Телегин. Прощайте, ваше превосходительство! Нас не забывайте!
Серебряков
Войницкий
Елена Андреевна
Астров
Телегин. Слушаю, дружочек.
Астров
Войницкий. Пусть уезжают, а я… я не могу. Мне тяжело. Надо поскорей занять себя чем-нибудь… Работать, работать!
Астров. Уехали. Профессор рад небось! Его теперь сюда и калачом не заманишь.
Марина
Соня
Войницкий. Работать, работать…
Соня. Давно, давно уже мы не сидели вместе за этим столом.
Мария Васильевна
Соня
Войницкий
Марина
Астров. Тишина. Перья скрипят, сверчок кричит. Тепло, уютно… Не хочется уезжать отсюда.
Вот подают лошадей… Остается, стало быть, проститься с вами, друзья мои, проститься со своим столом и — айда!
Марина. И чего засуетился? Сидел бы.
Астров. Нельзя.
Войницкий
Работник. Михаил Львович, лошади поданы.
Астров. Слышал.
Работник. Слушаю.
Астров. Ну-с…
Соня. Когда же мы увидимся?
Астров. Не раньше лета, должно быть. Зимой едва ли… Само собою, если случится что, то дайте знать — приеду.
Марина. Так и уедешь без чаю?
Астров. Не хочу, нянька.
Марина. Может, водочки выпьешь?
Астров
Войницкий. Перековать надо.
Астров. Придется в Рождественном заехать к кузнецу. Не миновать.
Войницкий. Да, вероятно.
Марина
На здоровье, батюшка.
Астров. Нет, я и так… Затем, всего хорошего!
Войницкий
Марина. Уехал.
Соня
Войницкий
Марина
Войницкий
Соня. Что же делать, надо жить!
Мы, дядя Ваня, будем жить. Проживем длинный, длинный ряд дней, долгих вечеров; будем терпеливо сносить испытания, какие пошлет нам судьба; будем трудиться для других и теперь, и в старости, не зная покоя, а когда наступит наш час, мы покорно умрем, и там за гробом мы скажем, что мы страдали, что мы плакали, что нам было горько, и бог сжалится над нами, и мы с тобою, дядя, милый дядя, увидим жизнь светлую, прекрасную, изящную, мы обрадуемся и на теперешние наши несчастья оглянемся с умилением, с улыбкой — и отдохнем. Я верую, дядя, верую горячо, страстно…
Мы отдохнем! Мы услышим ангелов, мы увидим все небо в алмазах, мы увидим, как все зло земное, все наши страдания потонут в милосердии, которое наполнит собою весь мир, и наша жизнь станет тихою, нежною, сладкою, как ласка. Я верую, верую…
Мы отдохнем!
Три сестры
Прозоров Андрей Сергеевич.
Наталья Ивановна, его невеста, потом жена.
Ольга, Маша, Ирина: eго сестры.
Кулыгин Федор Ильич, учитель гимназии, муж Маши.
Вершинин Александр Игнатьевич, подполковник, батарейный командир.
Тузенбах Николай Львович, барон, поручик.
Соленый Василий Васильевич, штабс-капитан.
Чебутыкин Иван Романович, военный доктор.
Федотик Алексей Петрович, подпоручик.
Родэ Владимир Карпович, подпоручик.
Ферапонт, сторож из земской управы, старик.
Анфиса, нянька, старуха 80 лет.
ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ
Ольга. Отец умер ровно год назад, как раз в этот день, пятого мая, в твои именины, Ирина. Было очень холодно, тогда шел снег. Мне казалось, я не переживу, ты лежала в обмороке, как мертвая. Но вот прошел год, и мы вспоминаем об этом легко, ты уже в белом платье, лицо твое сияет.
Помню, когда отца несли, то играла музыка, на кладбище стреляли. Он был генерал, командовал бригадой, между тем народу шло мало. Впрочем, был дождь тогда. Сильный дождь и снег.
Ирина. Зачем вспоминать!
Ольга. Сегодня тепло, можно окна держать настежь, а березы еще не распускались. Отец получил бригаду и выехал с нами из Москвы одиннадцать лет назад, и, я отлично помню, в начале мая, вот в эту пору в Москве уже все в цвету, тепло, все залито солнцем. Одиннадцать лет прошло, а я помню там все, как будто выехали вчера. Боже мой! Сегодня утром проснулась, увидела массу света, увидела весну, и радость заволновалась в моей душе, захотелось на родину страстно.
Чебутыкин. Черта с два!
Тузенбах. Конечно, вздор.
Ольга. Не свисти, Маша. Как это ты можешь!
Оттого, что я каждый день в гимназии и потом даю уроки до вечера, у меня постоянно болит голова и такие мысли, точно я уже состарилась. И в самом деле, за эти четыре года, пока служу в гимназии, я чувствую, как из меня выходят каждый день по каплям и силы, и молодость. И только растет и крепнет одна мечта…
Ирина. Уехать в Москву. Продать дом, покончить все здесь и — в Москву…
Ольга. Да! Скорее в Москву.
Ирина. Брат, вероятно, будет профессором, он все равно не станет жить здесь. Только вот остановка за бедной Машей.
Ольга. Маша будет приезжать в Москву на все лето, каждый год.
Ирина. Бог даст, все устроится.
Ольга. Сегодня ты вся сияешь, кажешься необыкновенно красивой. И Маша тоже красива. Андрей был бы хорош, только он располнел очень, это к нему не идет. А я постарела, похудела сильно, оттого, должно быть, что сержусь в гимназии на девочек. Вот сегодня я свободна, я дома, и у меня не болит голова, я чувствую себя моложе, чем вчера. Мне двадцать восемь лет, только… Все хорошо, все от бога, но мне кажется, если бы я вышла замуж и целый день сидела дома, то это было бы лучше.
Я бы любила мужа.
Тузенбах
Ольга. Ну, что ж! Очень рада.
Ирина. Он старый?
Тузенбах. Нет. Ничего. Самое большее, лет сорок, сорок пять.
Ирина. Интересный человек?
Тузенбах. Да, ничего себе, только жена, теща и две девочки. Притом женат во второй раз. Он делает визиты и везде говорит, что у него жена и две девочки. И здесь скажет. Жена какая-то полоумная, с длинной девической косой, говорит одни высокопарные вещи, философствует и часто покушается на самоубийство, очевидно, чтобы насолить мужу. Я бы давно ушел от такой, но он терпит и только жалуется.
Соленый
Чебутыкин
Ирина. Иван Романыч, милый Иван Романыч!
Чебутыкин. Что, девочка моя, радость моя?
Ирина. Скажите мне, отчего я сегодня так счастлива? Точно я на парусах, надо мной широкое голубое небо и носятся большие белые птицы. Отчего это? Отчего?
Чебутыкин
Ирина. Когда я сегодня проснулась, встала и умылась, то мне вдруг стало казаться, что для меня все ясно на этом свете, и я знаю, как надо жить. Милый Иван Романыч, я знаю все. Человек должен трудиться, работать в поте лица, кто бы он ни был, и в этом одном заключается смысл и цель его жизни, его счастье, его восторги. Как хорошо быть рабочим, который встает чуть свет и бьет на улице камни, или пастухом, или учителем, который учит детей, или машинистом на железной дороге… Боже мой, не то что человеком, лучше быть волом, лучше быть простою лошадью, только бы работать, чем молодой женщиной, которая встает в двенадцать часов дня, потом пьет в постели кофе, потом два часа одевается… о, как это ужасно! В жаркую погоду так иногда хочется пить, как мне захотелось работать. И если я не буду рано вставать и трудиться, то откажите мне в вашей дружбе, Иван Романыч.
Чебутыкин
Ольга. Отец приучил нас вставать в семь часов. Теперь Ирина просыпается в семь и по крайней мере до девяти лежит и о чем-то думает. А лицо серьезное!
Ирина. Ты привыкла видеть меня девочкой и тебе странно, когда у меня серьезное лицо. Мне двадцать лет!
Тузенбах. Тоска по труде, о боже мой, как она мне понятна! Я не работал ни разу в жизни. Родился я в Петербурге, холодном и праздном, в семье, которая никогда не знала труда и никаких забот. Помню, когда я приезжал домой из корпуса, то лакей стаскивал с меня сапоги, я капризничал в это время, а моя мать смотрела на меня с благоговением и удивлялась, когда другие на меня смотрели иначе. Меня оберегали от труда. Только едва ли удалось оберечь, едва ли! Пришло время, надвигается на всех нас громада, готовится здоровая, сильная буря, которая идет, уже близка и скоро сдует с нашего общества лень, равнодушие, предубеждение к труду, гнилую скуку. Я буду работать, а через какие-нибудь 25-30 лет работать будет уже каждый человек. Каждый!
Чебутыкин. Я не буду работать.
Тузенбах. Вы не в счет.
Соленый. Через двадцать пять лет вас уже не будет на свете, слава богу. Года через два-три вы умрете от кондрашки, или я вспылю и всажу вам пулю в лоб, ангел мой.
Чебутыкин
Вот… Зовут меня вниз, кто-то ко мне пришел. Сейчас приду… погодите…
Ирина. Это он что-то выдумал.
Тузенбах. Да. Ушел с торжественной физиономией, очевидно, принесет вам сейчас подарок.
Ирина. Как это неприятно!
Ольга. Да, это ужасно. Он всегда делает глупости.
Маша. У лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том… Златая цепь на дубе том…
Ольга. Ты сегодня невеселая, Маша.
Куда ты?
Маша. Домой.
Ирина. Странно…
Тузенбах. Уходить с именин!
Маша. Все равно… Приду вечером. Прощай, моя хорошая…
Ирина
Ольга
Соленый. Если философствует мужчина, то это будет философистика или там софистика; если же философствует женщина или два женщины, то уж это будет — потяни меня за палец.
Маша. Что вы хотите этим сказать, ужасно страшный человек?
Соленый. Ничего. Он ахнуть не успел, как на него медведь насел.
Маша
Анфиса. Сюда, батюшка мой. Входи, ноги у тебя чистые.
Ирина. Спасибо. Поблагодари.
Ферапонт. Чего?
Ирина
Ольга. Нянечка, дай ему пирога. Ферапонт, иди, там тебе пирога дадут.
Ферапонт. Чего?
Анфиса. Пойдем, батюшка Ферапонт Спиридоныч. Пойдем…
Маша. Не люблю я Протопопова, этого Михаила Потапыча, или Иваныча. Его не следует приглашать.
Ирина. Я не приглашала.
Маша. И прекрасно.
Ольга
Ирина. Голубчик Иван Романыч, что вы делаете!
Тузенбах
Маша. Иван Романыч, у вас просто стыда нет!
Чебутыкин. Милые мои, хорошие мои, вы у меня единственные, вы для меня самое дорогие, что только есть на свете. Мне скоро шестьдесят, я старик, одинокий, ничтожный старик… Ничего во мне нет хорошего, кроме этой любви к вам, и если бы не вы, то я бы давно уже не жил на свете…
Ирина. Но зачем такие дорогие подарки!
Чебутыкин
Анфиса
Тузенбах. Вершинин, должно быть.
Подполковник Вершинин!
Вершинин
Ирина. Садитесь, пожалуйста. Нам очень приятно.
Вершинин
Тузенбах. Александр Игнатьевич из Москвы.
Ирина. Из Москвы? Вы из Москвы?
Вершинин. Да, оттуда. Ваш покойный отец был там батарейным командиром, а я в той же бригаде офицером.
Маша. А я вас — нет!
Ирина. Оля! Оля!
Подполковник Вершинин, оказывается, из Москвы.
Вершинин. Вы, стало быть, Ольга Сергеевна, старшая… А вы Мария… А вы Ирина — младшая…
Ольга. Вы из Москвы?
Вершинин. Да. Учился в Москве и начал службу в Москве, долго служил там, наконец получил здесь батарею — перешел сюда, как видите. Я вас не помню собственно, помню только, что вас было три сестры. Ваш отец сохранился у меня в памяти, вот закрою глаза и вижу, как живого. Я у вас бывал в Москве…
Ольга. Мне казалось, я всех помню, и вдруг…
Вершинин. Меня зовут Александром Игнатьевичем…
Ирина. Александр Игнатьевич, вы из Москвы… Вот неожиданность!
Ольга. Ведь мы туда переежаем.
Ирина. Думаем, к осени уже будем там. Наш родной город, мы родились там… На Старой Басманной улице…
Маша. Неожиданно земляка увидели.
Вершинин
Маша. У вас были тогда только усы… О, как вы постарели!
Вершинин. Да, когда меня звали влюбленным майором, я был еще молод, был влюблен. Теперь не то.
Ольга. Но у вас еще ни одного седого волоса. Вы постарели, но еще не стары.
Вершинин. Однако уже сорок третий год. Вы давно из Москви?
Ирина. Одиннадцать лет. Ну, что ты, Маша, плачешь, чудачка…
Маша. Я ничего. А на какой вы улице жили?
Вершинин. На Старой Басманной.
Ольга. И мы там тоже…
Вершинин. Одно время я жил на Немецкой улице. С Немецкой улицы я хаживал в Красные казармы. Там по пути угрюмый мост, под мостом вода шумит. Одинокому становится грустно на душе.
А здесь какая широкая, какая богатая река! Чудесная река!
Ольга. Да, но только холодно. Здесь холодно и комары…
Вершинин. Что вы! Здесь такой здоровый, хороший, славянский климат. Лес, река… и здесь тоже березы. Милые, скромные березы, я люблю их больше всех деревьев. Хорошо здесь жить. Только странно, вокзал железной дороги в двадцати верстах… И никто не знает, почему это так.
Соленый. А я знаю, почему это так.
Потому что, если бы вокзал был близко, то не был бы далеко, а если он далеко, то, значит, не близко.
Тузенбах. Шутник, Василий Васильич.
Ольга. Теперь и я вспомнила вас. Помню.
Вершинин. Я вашу матушку знал.
Чебутыкин. Хорошая была, царство ей небесное.
Ирина. Мама в Москве погребена.
Ольга. В Ново-Девичьем…
Маша. Представьте, я уж начинаю забывать ее лицо. Так и о нас не будут помнить. Забудут.
Вершинин. Да. Забудут. Такова уж судьба наша, ничего не поделаешь. То, что кажется нам серьезным, значительным, очень важным, — придет время, — будет забыто или будет казаться неважным.
И интересно, мы теперь совсем не можем знать, что, собственно, будет считаться высоким, важным и что жалким, смешным. Разве открытие Коперника или, положим, Колумба не казалось в первое время ненужным, смешным, а какой-нибудь пустой вздор, написанный чудаком, не казался истиной? И может статься, что наша теперешняя жизнь, с которой мы так миримся, будет со временем казаться странной, неудобной, неумной, недостаточно чистой, быть может, даже грешной…
Тузенбах. Кто знает? А быть может, нашу жизнь назовут высокой и вспомнят о ней с уважением. Теперь нет пыток, нет казней, нашествий, но вместе с тем сколько страданий!
Соленый
Тузенбах. Василий Васильич, прошу вас оставить меня в покое…
Соленый
Тузенбах
Вершинин. Да, да, конечно.
Чебутыкин. Вы только что сказали, барон, нашу жизнь назовут высокой; но люди все же низенькие…
Маша. Это Андрей играет, наш брат.
Ирина. Он у нас ученый. Должно быть, будет профессором. Папа был военным, а его сын избрал ученую карьеру.
Маша. По желанию папы.
Ольга. Мы сегодня его задразнили. Он, кажется, влюблен немножко.
Ирина. В одну здешнюю барышню. Сегодня она будет у нас, по всей вероятности.
Маша. Ах, как она одевается! Не то чтобы некрасиво, не модно, а просто жалко. Какая-то странная, яркая, желтоватая юбка с этакой пошленькой бахромой и красная кофточка. И щеки такие вымытые, вымытые! Андрей не влюблен — я не допускаю, все-таки у него вкус есть, а просто он так, дразнит нас, дурачится. Я вчера слышала, она выходит за Протопопова, председателя здешней управы. И прекрасно…
Ольга. Это мой брат, Андрей Сергеич.
Вершинин. Вершинин.
Андрей. Прозоров.
Ольга. Можешь представить, Александр Игнатьич из Москвы.
Андрей. Да? Ну, поздравляю, теперь мои сестрицы не дадут вам покою.
Вершинин. Я уже успел надоесть вашим сестрам.
Ирина. Посмотрите, какую рамочку для портрета подарил мне сегодня Андрей!
Вершинин
Ирина. И вот ту рамочку, что над пианино, он тоже сделал.
Ольга. Он у нас и ученый, и на скрипке играет, и выпиливает разные штучки, одним словом, мастер на все руки. Андрей, не уходи! У него манера — всегда уходить. Поди сюда!
Маша. Иди, иди!
Андрей. Оставьте, пожалуйста.
Маша. Какой смешной! Александра Игнатьевича называли когда-то влюбленным майором, и он нисколько не сердился.
Вершинин. Нисколько!
Маша. А я хочу тебя назвать: влюбленный скрипач!
Ирина. Или влюбленный профессор!…
Ольга. Он влюблен! Андрюша влюблен!
Ирина
Чебутыкин
Андрей. Ну, довольно, довольно…
Вершинин. А вы читаете по-английски?
Андрей. Да. Отец, царство ему небесное, угнетал нас воспитанием. Это смешно и глупо, но в этом все-таки надо сознаться, после его смерти я стал полнеть и вот располнел в один год, точно мое тело освободилось от гнета. Благодаря отцу я и сестры знаем французский, немецкий и английский языки, а Ирина знает еще по-итальянский. Но чего это стоило!
Маша. В этом городе знать три языка ненужная роскошь. Даже и не роскошь, а какой-то ненужный придаток, вроде шестого пальца. Мы знаем много лишнего.
Вершинин. Вот-те на!
Маша
Ирина
Тузенбах. Через много лет, вы говорите, жизнь на земле будет прекрасной, изумительной. Это правда. Но, чтобы участвовать в ней теперь, хотя издали, нужно приготовляться к ней, нужно работать…
Вершинин
Тузенбах. Да, нужно работать. Вы, небось, думаете: расчувствовался немец. Но я, честное слово, русский и по-немецки даже не говорю. Отец у меня православный…
Вершинин
Кулыгин
Ирина. Но ведь на Пасху ты уже подарил мне такую книжку.
Кулыгин
Вершинин. Благодарю вас.
Ольга. Вы уходите? Нет, нет!
Ирина. Вы останетесь у нас завтракать. Пожалуйста.
Ольга. Прошу вас!
Вершинин
Кулыгин. Сегодня, господа, воскресный день, день отдыха, будем же отдыхать, будем веселиться каждый сообразно со своим возрастом и положением. Ковры надо будет убрать на лето и спрятать до зимы… Персидским порошком или нафталином… Римляне были здоровы, потому что умели трудиться, умели и отдыхать, у них была mens sana in corpore sano.6 Жизнь их текла по известным формам. Наш директор говорит: главное во всякой жизни — это ее форма… Что теряет свою форму, то кончается — и в нашей обыденной жизни то же самое.
Маша. Не пойду я.
Кулыгин
Маша. После об этом…
Кулыгин. А затем вечер проведем у директора. Несмотря на свое болезненное состояние, этот человек старается прежде всего быть общественным. Превосходная, светлая личность. Великолепный человек. Вчера после совета он мне говорит: "Устал, Федор Ильич! Устал! "
Ольга. Господа, милости просим, пожалуйте завтракать! Пирог!
Кулыгин. Ах, милая моя Ольга, милая моя! Я вчера работал с утра до одиннадцати часов вечера, устал и сегодня чувствую себя счастливым.
Чебутыкин
Маша
Чебутыкин. Эва! У меня уж прошло. Два года, как запоя не было.
Маша. Все-таки не смейте пить. Не смейте.
Тузенбах. Я бы не пошел на вашем месте… Очень просто.
Чебутыкин. Не ходите, дуся моя.
Маша. Да, не ходите… Эта жизнь проклятая, невыносимая…
Чебутыкин
Соленый
Тузенбах. Довольно, Василий Васильич. Будет!
Соленый. Цып, цып, цып…
Кулыгин
Вершинин. Я выпью вот этой темной водки…
Ирина. Маша сегодня не в духе. Она вышла замуж восемнадцати лет, когда он казался ей самым умным человеком. А теперь не то. Он самый добрый, но не самый умный.
Ольга
Андрей
Тузенбах. О чем вы думаете?
Ирина. Так. Я не люблю и боюсь этого вашего Соленого. Он говорит одни глупости…
Тузенбах. Странный он человек. Мне и жаль его, и досадно, но больше жаль. Мне кажется, он застенчив… Когда мы вдвоем с ним, то он бывает очень умен и ласков, а в обществе он грубый человек, бретер. Не ходите, пусть пока сядут за стол. Дайте мне побыть около вас. О чем вы думаете?
Вам двадцать лет, мне еще нет тридцати. Сколько лет нам осталось впереди, длинный, длинный ряд дней, полных моей любви к вам…
Ирина. Николай Львович, не говорите мне о любви.
Тузенбах
Ирина. Вы говорите: прекрасна жизнь. Да, но если она только кажется такой! У нас, трех сестер, жизнь не была еще прекрасной, она заглушала нас, как сорная трава… Текут у меня слезы. Это не нужно…
Наташа. Там уже завтракать садятся… Я опоздала…
Ольга
Наташа. С именинницей. У вас такое большое общество, я смущена ужасно…
Ольга. Полно, у нас все свои.
Наташа. Разве есть примета?
Ольга. Нет, просто не идет… и как-то странно…
Наташа
Кулыгин. Желаю тебе, Ирина, жениха хорошего. Пора тебе уж выходить.
Чебутыкин. Наталья Ивановна, и вам женишка желаю.
Кулыгин. У Натальи Ивановны уже есть женишок.
Маша
Кулыгин. Ты ведешь себя на три с минусом.
Вершинин. А наливка вкусная. На чем это настояно?
Соленый. На тараканах.
Ирина
Ольга. За ужином будет жареная индейка и сладкий пирог с яблоками. Слава богу, сегодня целый день я дома, вечером — дома… Господа, вечером приходите.
Вершинин. Позвольте и мне прийти вечером!
Ирина. Пожалуйста.
Наташа. У них попросту.
Чебутыкин. Для любви одной природа нас на свет произвела.
Андрей
Федотик. Однако уже завтракают…
Родэ
Федотик. Погоди минутку!
Родэ
Федотик. Можете двигаться, Ирина Сергеевна, можете!
Ирина. Какая прелесть!
Маша. У лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том… Златая цепь на дубе том…
Кулыгин. Тринадцать за столом!
Родэ
Кулыгин. Если тринадцать за столом, то, значит, есть тут влюбленные. Уж не вы ли, Иван Романович, чего доброго…
Чебутыкин. Я старый грешник, а вот отчего Наталья Ивановна сконфузилась, решительно понять не могу.
Андрей. Полно, не обращайте внимания! Погодите… прошу вас…
Наташа. Мне стыдно… Я не знаю, что со мной делается, а они поднимают меня на смех. То, что я сейчас вышла из-за стола, неприлично, но я не могу… не могу…
Андрей. Дорогая моя, прошу вас, умоляю, не волнуйтесь. Уверяю вас, они шутят, они от доброго сердца. Дорогая моя, моя хорошая, они все добрые, сердечные люди и любят меня и вас. Идите сюда к окну, нас здесь не видно им…
Наташа. Я так не привыкла бывать в обществе…
Андрей. О молодость, чудная, прекрасная молодость! Моя дорогая, моя хорошая, не волнуйтесь так!… Верьте мне, верьте… Мне так хорошо, душа полна любви, восторга… О, нас не видят! Не видят! За что, за что я полюбил вас, когда полюбил, — о, ничего не понимаю. Дорогая моя, хорошая, чистая, будьте моей женой! Я вас люблю, люблю… как никого никогда…
ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ
Наташа. Ты, Андрюша, что делаешь? Читаешь? Ничего, я так только…
Андрей
Наташа. Смотрю, огня нет ли… Теперь масленица, прислуга сама не своя, гляди да и гляди, чтоб чего не вышло. Вчера в полночь прохожу через столовую, а там свеча горит. Кто зажег, так и не добилась толку.
Андрей
Наташа. А Ольги и Ирины до сих пор еще нет. Не пришли. Все трудятся, бедняжки. Ольга на педагогическом совете, Ирина на телеграфе…
Андрей. Ничего, Наташа. Мальчик здоров.
Наташа. Но все-таки лучше пускай диэта. Я боюсь. И сегодня в десятом часу, говорили, ряженые у нас будут, лучше бы они не приходили, Андрюша.
Андрей. Право, я не знаю. Их ведь звали.
Наташа. Сегодня мальчишечка проснулся утром и глядит на меня, и вдруг улыбнулся; значит, узнал. "Бобик, говорю, здравствуй! Здравствуй, милый! " А он смеется. Дети понимают, отлично понимают. Так, значит, Андрюша, я скажу, чтобы ряженых не принимали.
Андрей
Наташа. И они тоже, я им скажу. Они добрые…
Андрюшанчик, отчего ты молчишь?
Андрей. Так, задумался… Да и нечего говорить…
Наташа. Да… Что-то я хотела тебе сказать… Ах, да. Там из управы Ферапонт пришел, тебя спрашивает.
Андрей
Здравствуй, душа моя. Что скажешь?
Ферапонт. Председатель прислал книжку и бумагу какую-то. Вот…
Андрей. Спасибо. Хорошо. Отчего же ты пришел так не рано? Ведь девятый час уже.
Ферапонт. Чего?
Андрей
Ферапонт. Так точно. Я пришел к вам, еще светло было, да не пускали все. Барин, говорят, занят. Ну, что ж. Занят так занят, спешить мне некуда.
Андрей. Ничего.
Милый дед, как странно меняется, как обманывает жизнь! Сегодня от скуки, от нечего делать, я взял в руки вот эту книгу — старые университетские лекции, и мне стало смешно… Боже мой, я секретарь земской управы, той управы, где председательствует Протопопов, я секретарь, и самое большее, на что я могу надеяться, это — быть членом земской управы! Мне быть членом здешней земской управы, мне, которому снится каждую ночь, что я профессор московского университета, знаменитый ученый, которым гордится русская земля!
Ферапонт. Не могу знать… Слышу-то плохо…
Андрей. Если бы ты слышал как следует, то я, быть может, и не говорил бы с тобой. Мне нужно говорить с кем-нибудь, а жена меня не понимает, сестер я боюсь почему-то, боюсь, что они засмеют меня, застыдят… Я не пью, трактиров не люблю, но с каким удовольствием я посидел бы теперь в Москве у Тестова или в Большом Московском, голубчик мой.
Ферапонт. А в Москве, в управе давеча рассказывал подрядчик, какие-то купцы ели блины; один, который съел сорок блинов, будто помер. Не то сорок, не то пятьдесят. Не упомню.
Андрей. Сидишь в Москве, в громадной зале ресторана, никого не знаешь и тебя никто не знает, и в то же время не чувствуешь себя чужим. А здесь ты всех знаешь и тебя все знают, но чужой, чужой… Чужой и одинокий.
Ферапонт. Чего?
И тот же подрядчик сказывал — может, и врет, — будто поперек всей Москвы канат протянут.
Андрей. Для чего?
Ферапонт. Не могу знать. Подрядчик говорил.
Андрей. Чепуха.
Ферапонт
Мне идти?
Андрей. Можешь идти. Будь здоров.
Будь здоров.
Он ушел.
Да, дела…
Маша. Не знаю.
Не знаю. Конечно, много значит привычка. После смерти отца, например, мы долго не могли привыкнуть к тому, что у нас уже нет денщиков. Но и помимо привычки, мне кажется, говорит во мне просто справедливость. Может быть, в других местах и не так, но в нашем городе самые порядочные, самые благородные и воспитанные люди — это военные.
Вершинин. Мне пить хочется. Я бы выпил чаю.
Маша
Вершинин. Так… да.
Маша. Про мужа я не говорю, к нему я привыкла, но между штатскими вообще так много людей грубых, не любезных, не воспитанных. Меня волнует, оскорбляет грубость, я страдаю, когда вижу, что человек недостаточно тонок, недостаточно мягок, любезен. Когда мне случается быть среди учителей, товарищей мужа, то я просто страдаю.
Вершинин. Да-с… Но мне кажется, все равно, что штатский, что военный, одинаково неинтересно, по крайней мере, в этом городе. Все равно! Если послушать здешнего интеллигента, штатского или военного, то с женой он замучился, с домом замучился, с имением замучился, с лошадьми замучился… Русскому человеку в высшей степени свойственен возвышенный образ мыслей, но скажите, почему в жизни он хватает так невысоко? Почему?
Маша. Почему?
Вершинин. Почему он с детьми замучился, с женой замучился? А почему жена и дети с ним замучились?
Маша. Вы сегодня немножко не в духе.
Вершинин. Может быть. Я сегодня не обедал, ничего не ел с утра. У меня дочь больна немножко, а когда болеют мои девочки, то мною овладевает тревога, меня мучает совесть за то, что у них такая мать. О, если бы вы видели ее сегодня! Что за ничтожество! Мы начали браниться с семи часов утра, а в девять я хлопнул дверью и ушел.
Я никогда не говорю об этом, и странно, жалуюсь только вам одной.
Маша. Какой шум в печке. У нас незадолго до смерти отца гудело в трубе. Вот точно так.
Вершинин. Вы с предрассудками?
Маша. Да.
Вершинин. Странно это.
Маша
Вершинин. Я люблю, люблю, люблю… Люблю ваши глаза, ваши движения, которые мне снятся… Великолепная, чудная женщина!
Маша
Тузенбах. У меня тройная фамилия. Меня зовут барон Тузенбах-Кроне-Альтшауер, но я русский, православный, как вы. Немецкого у меня осталось мало, разве только терпеливость, упрямство, с каким я надоедаю вам. Я провожаю вас каждый вечер.
Ирина. Как я устала!
Тузенбах. И каждый вечер буду приходить на телеграф и провожать вас домой, буду десять — двадцать лет, пока вы не прогоните…
Ирина. Вот я и дома, наконец.
Маша. Да.
Ирина
Тузенбах
Ирина. Устала. Нет, не люблю я телеграфа, не люблю.
Маша. Ты похудела…
Тузенбах. Это от прически.
Ирина. Надо поискать другую должность, а эта не по мне. Чего я так хотела, о чем мечтала, того-то в ней именно и нет. Труд без поэзии, без мыслей… Доктор стучит.
Сейчас придет. Надо бы принять какие-нибудь меры. Вчера доктор и наш Андрей были в клубе и опять проигрались. Говорят, Андрей двести рублей проиграл.
Маша
Ирина. Две недели назад проиграл, в декабре проиграл. Скорее бы все проиграл, быть может, уехали бы из этого города. Господи боже мой, мне Москва снится каждую ночь, я совсем как помешанная.
Маша. Надо только, чтобы Наташа не узнала как-нибудь о проигрыше.
Ирина. Ей, я думаю, все равно.
Маша. Вот пришел… Он заплатил за квартиру?
Ирина
Маша
Ирина. Что вы молчите, Александр Игнатьич?
Вершинин. Не знаю. Чаю хочется. Полжизни за стакан чаю! С утра ничего не ел…
Чебутыкин. Ирина Сергеевна!
Ирина. Что вам!
Чебутыкин. Пожалуйте сюда. Venez ici.
Я без вас не могу.
Вершинин. Что ж? Если не дают чаю, то давайте хоть пофилософствуем.
Тузенбах. Давайте. О чем?
Вершинин. О чем? Давайте помечтаем… например, о той жизни, какая будет после нас, лет через двести — триста.
Тузенбах. Что ж? После нас будут летать на воздушных шарах, изменятся пиджаки, откроют, быть может, шестое чувство и разовьют его, но жизнь останется все та же, жизнь трудная, полная тайн и счастливая. И через тысячу лет человек будет так же вздыхать: "ах, тяжко жить! " — и вместе с тем точно как же, как теперь, он будет бояться и не хотеть смерти.
Вершинин
Тузенбах. Что вы?
Маша. Не знаю. Сегодня весь день смеюсь с утра.
Вершинин. Я кончил там же, где и вы, в академии я не был; читаю я много, но выбирать книг не умею и читаю, быть может, совсем не то, что нужно, а между тем, чем больше живу, тем больше хочу знать. Мои волосы седеют, я почти старик уже, но знаю мало, ах, как мало! Но все же, мне кажется, самое главное и настоящее я знаю, крепко знаю. И как бы мне хотелось доказать вам, что счастья нет, не должно быть и не будет для нас… Мы должны только работать и работать, а счастье — это удел наших далеких потомков.
Не я, то хоть потомки потомков моих.
Тузенбах. По-вашему, даже не мечтать о счастье! Но если я счастлив!
Вершинин. Нет.
Тузенбах
Маша. Все-таки смысл?
Тузенбах. Смысл… Вот снег идет. Какой смысл?
Маша. Мне кажется, человек должен быть верующим или должен искать веры, иначе жизнь его пуста, пуста… Жить и не знать, для чего журавли летят, для чего дети родятся, для чего звезды на небе… Или знать, для чего живешь, или же все пустяки, трын-трава.
Вершинин. Все-таки жалко, что молодость прошла…
Маша. У Гоголя сказано: скучно жить на этом свете, господа!
Тузенбах. А я скажу: трудно с вами спорить, господа! Ну вас совсем…
Чебутыкин
Даже запишу себе это в книжку.
Ирина
Тузенбах. Жребий брошен. Вы знаете, Мария Сергеевна, я подаю в отставку.
Маша. Слышала. И ничего я не вижу в этом хорошего. Не люблю я штатских.
Тузенбах. Все равно…
Федотик
Ирина. Вы привыкли обращаться со мной, как с маленькой, но ведь я уже выросла…
Федотик. А для себя я купил ножик… вот поглядите… нож, еще другой нож, третий, это в ушах ковырять, это ножнички, это ногти чистить…
Родэ
Чебутыкин. Мне? Тридцать два.
Федотик. Я сейчас покажу вам другой пасьянс…
Вершинин. Однако, какой ветер!
Маша. Да. Надоела зима. Я уже и забыла, какое лето.
Ирина. Выйдет пасьянс, я вижу. Будем в Москве.
Федотик. Нет, не выйдет. Видите, осьмерка легла на двойку пик.
Чебутыкин
Анфиса
Маша. Принеси сюда, няня. Туда не пойду.
Ирина. Няня!
Анфиса. Иду-у!
Наташа
Соленый. Если бы этот ребенок был мой, то я изжарил бы его на сковородке и съел бы.
Наташа
Маша. Счастлив тот, кто не замечает, лето теперь или зима. Мне кажется, если бы я была в Москве, то относилась бы равнодушно к погоде…
Вершинин. На днях я читал дневник одного французского министра, писанный в тюрьме. Министр был осужден за Панаму. С каким упоением, восторгом упоминает он о птицах, которых видит в тюремном окне и которых не замечал раньше, когда был министром. Теперь, конечно, когда он выпущен на свободу, он уже по-прежнему не замечает птиц. Так же и вы не будете замечать Москвы, когда будете жить в ней. Счастья у нас нет и не бывает, мы только желаем его.
Тузенбах
Ирина. Соленый съел.
Тузенбах. Все?
Анфиса
Вершинин. Мне?
Маша. Что такое? Не секрет?
Вершинин
Анфиса. Куда же он? А я чай подала… Экой какой.
Маша
Анфиса. Что ж ты обижаешься? Милая!
Голос Андрея. Анфиса!
Анфиса
Маша
Ирина. Ты, Машка, злая.
Маша. Раз я злая, не говорите со мной. Не трогайте меня!
Чебутыкин
Маша. Вам шестьдесят лет, а вы, как мальчишка, всегда городите черт знает что.
Наташа
Тузенбах
Наташа. Il parait, que mon Бобик deja ne dort pas,8 проснулся. Он у меня сегодня нездоров. Я пойду к нему, простите…
Ирина. А куда ушел Александр Игнатьич?
Маша. Домой. У него опять с женой что-то необычайное.
Тузенбах
Сегодня мне придется играть на пианино всю ночь, вероятно, играть всякий вздор… Куда ни шло!
Соленый. Почему мириться? Я с вами не ссорился.
Тузенбах. Всегда вы возбуждаете такое чувство, как будто между нами что-то произошло. У вас характер странный, надо сознаться.
Соленый
Тузенбах. И при чем тут Алеко…
Соленый. Когда я вдвоем с кем-нибудь, то ничего, я как все, но в обществе я уныл, застенчив и… говорю всякий вздор. Но все-таки я честнее и благороднее очень, очень многих. И могу это доказать.
Тузенбах. Я часто сержусь на вас, вы постоянно придираетесь ко мне, когда мы бываем в обществе, но все же вы мне симпатичны почему-то. Куда ни шло, напьюсь сегодня. Выпьем!
Соленый. Выпьем.
Я против вас, барон, никогда ничего не имел. Но у меня характер Лермонтова.
Тузенбах. Подаю в отставку. Баста! Пять лет все раздумывал и, наконец, решил. Буду работать.
Соленый
Тузенбах. Буду работать.
Чебутыкин
Соленый. Черемша вовсе не мясо, а растение вроде нашего лука.
Чебутыкин. Нет-с, ангел мой. Чехартма не лук, а жаркое из баранины.
Соленый. А я вам говорю, черемша — лук.
Чебутыкин. А я вам говорю, чехартма — баранина.
Соленый. А я вам говорю, черемша — лук.
Чебутыкин. Что же я буду с вами спорить! Вы никогда не были на Кавказе и не ели чехартмы.
Соленый. Не ел, потому что терпеть не могу. От черемши такой же запах, как от чеснока.
Андрей
Тузенбах. Когда придут ряженые?
Ирина. Обещали к девяти; значит, сейчас.
Тузенбах
Андрей
Чебутыкин
Тузенбах
Соленый. В какой? В Москве два университета.
Андрей. В Москве один университет.
Соленый. А я вам говорю — два.
Андрей. Пускай хоть три. Тем лучше.
Соленый. В Москве два университета!
В Москве два университета: старый и новый. А если вам неугодно слушать, если мои слова раздражают вас, то я могу не говорить. Я даже могу уйти в другую комнату…
Тузенбах. Браво, браво!
Маша
Наташа
Ирина. Что такое?
Чебутыкин. Нам пора уходить. Будьте здоровы.
Тузенбах. Спокойной ночи. Пора уходить.
Ирина. Позвольте… А ряженые?…
Андрей
Ирина
Маша. Где наша не пропадала! Гонят, стало быть, надо уходить.
Федотик. Какая жалость! Я рассчитывал провести вечерок, но если болен ребеночек, то, конечно… Я завтра принесу ему игрушечку…
Родэ
Маша. Выйдем на улицу, там потолкуем. Решим, что и как.
Чебутыкин. Жениться я не успел, потому что жизнь промелькнула, как молния, да и потому, что безумно любил твою матушку, которая была замужем…
Андрей. Жениться не нужно. Не нужно, потому что скучно.
Чебутыкин. Так-то оно так, да одиночество. Как там ни философствуй, а одиночество страшная штука, голубчик мой… Хотя в сущности… конечно, решительно все равно!
Андрей. Пойдемте скорей.
Чебутыкин. Что же спешить? Успеем.
Андрей. Я боюсь, жена бы не остановила.
Чебутыкин. А!
Андрей. Сегодня я играть не стану, только так посижу. Нездоровится… Что мне делать, Иван Романыч, от одышки?
Чебутыкин. Что спрашивать! Не помню, голубчик. Не знаю.
Андрей. Пройдем кухней.
Ирина
Анфиса
Ирина. Скажи, нянечка, дома нет никого. Пусть извинят.
Соленый
Ирина. Ушли домой.
Соленый. Странно. Вы одни тут?
Ирина. Одна.
Прощайте.
Соленый. Давеча я вел себя недостаточно сдержанно, нетактично. Но вы не такая, как все, вы высоки и чисты, вам видна правда…Вы одна, только вы одна можете понять меня. Я люблю, глубоко, бесконечно люблю…
Ирина. Прощайте! Уходите.
Соленый. Я не могу жить без вас.
Ирина
Соленый. Первый раз я говорю о любви к вам, и точно я не на земле, а на другой планете.
Наташа
Соленый. Мне все равно. Прощайте!
Наташа. А ты устала, милая, бедная моя девочка!
Ирина. Бобик спит?
Наташа. Спит. Но неспокойно спит. Кстати, милая, я хотела тебе сказать, да все то тебя нет, то мне некогда… Бобику в теперешней детской, мне кажется, холодно и сыро. А твоя комната такая хорошая для ребенка. Милая, родная, переберись пока к Оле!
Ирина
Наташа. Ты с Олей будешь в одной комнате, пока что, а твою комнату Бобику. Он такой милашка, сегодня я говорю ему: "Бобик, ты мой! Мой! " А он на меня смотрит своими глазеночками.
Должно быть, Ольга. Как она поздно!
Протопопов? Какой чудак. Приехал Протопопов, зовет меня покататься с ним на тройке.
Кто— то там пришел. Поехать разве на четверть часика прокатиться…
Звонят… там Ольга, должно быть.
Кулыгин. Вот тебе и раз. А говорили, что у них будет вечер.
Вершинин. Странно, я ушел недавно, полчаса назад, и ждали ряженых…
Ирина. Все ушли.
Кулыгин. И Маша ушла? Куда она ушла? А зачем Протопопов внизу ждет на тройке? Кого он ждет?
Ирина. Не задавайте вопросов… Я устала.
Кулыгин. Ну, капризница…
Ольга. Совет только что кончился. Я замучилась. Наша начальница больна, теперь я вместо нее. Голова, голова болит, голова…
Кулыгин. Да, и я устал на совете.
Вершинин. Жена моя сейчас вздумала попугать меня, едва не отравилась. Все обошлось, и я рад, отдыхаю теперь… Стало быть, надо уходить? Что ж, позвольте пожелать всего хорошего. Федор Ильич, поедемте со мной куда-нибудь! Я дома не могу оставаться, совсем не могу… Поедемте!
Кулыгин. Устал. Не поеду.
Ирина. Должно быть.
Кулыгин
Вершинин. Значит, один поеду.
Ольга. Голова болит, голова… Андрей проиграл… весь город говорит… Пойду лягу.
Ирина
Наташа
Ирина
ДЕЙСТВИЕ ТРЕТЬЕ
Анфиса. Сидят теперь внизу под лестницей… А говорю — "пожалуйте наверх, нешто, говорю, можно так ", — плачут. "Папаша, говорят, не знаем где. Не дай бог, говорят, сгорел ". Выдумали! И на дворе какие-то… тоже раздетые.
Ольга
Анфиса. Ферапонта позвала бы, Олюшка, а то не донесу…
Ольга
В открытую дверь видно окно, красное от зарева; слышно, как мимо дома проезжает пожарная команда.
Какой это ужас. И как надоело!
Вот возьми снеси вниз… Там под лестницей стоят барышни Колотилины… отдай им. И это отдай…
Ферапонт. Слушаю. В двенадцатом году Москва тоже горела. Господи ты боже мой! Французы удивлялись.
Ольга. Иди, ступай…
Ферапонт. Слушаю.
Ольга. Нянечка, милая, все отдай. Ничего нам не надо, все отдай, нянечка… Я устала, едва на ногах стою… Вершининых нельзя отпускать домой… Девочки лягут в гостиной, Александра Игнатьича вниз к барону… Федотика тоже к барону, или пусть у нас в зале… Доктор, как нарочно, пьян, ужасно пьян, и к нему никого нельзя. И жену Вершинина тоже в гостиной.
Анфиса
Ольга. Глупости ты говоришь, няня. Никто тебя не гонит.
Анфиса
Ольга. Ты посиди, нянечка… Устала ты, бедная…
Наташа. Там говорят, поскорее нужно составить общество для помощи погорельцам. Что ж? Прекрасная мысль. Вообще нужно помогать бедным людям, это обязанность богатых. Бобик и Софочка спят себе, спят, как ни в чем не бывало. У нас так много народу везде, куда ни пойдешь, полон дом. Теперь в городе инфлюэнца, боюсь, как бы не захватили дети.
Ольга
Наташа. Да… Я, должно быть, растрепанная.
И зачем ты держишь эту старуху, не понимаю!
Ольга
Наташа. Ни к чему она тут. Она крестьянка, должна в деревне жить… Что за баловство! Я люблю в доме порядок! Лишних не должно быть в доме.
Ольга. Не буду я начальницей.
Наташа. Тебя выберут, Олечка. Это решено.
Ольга. Я откажусь. Не могу… Это мне не по силам…
Наташа
Ольга. Пойми, милая… мы воспитаны, быть может, странно, но я не переношу этого. Подобное отношение угнетает меня, я заболеваю… я просто падаю духом!
Наташа. Прости, прости…
Ольга. Всякая, даже малейшая грубость, неделикатно сказанное слово волнует меня…
Наташа. Я часто говорю лишнее, это правда, но согласись, моя милая, она могла бы жить в деревне.
Ольга. Она уже тридцать лет у нас.
Наташа. Но ведь теперь она не может работать! Или я тебя не понимаю, или же ты не хочешь меня понять. Она не способна к труду, она только спит или сидит.
Ольга. И пускай сидит.
Наташа
Ольга. В эту ночь я постарела на десять лет.
Наташа. Нам нужно уговориться, Оля. Раз навсегда… Ты в гимназии, я — дома, у тебя ученье, у меня — хозяйство. И если я говорю что насчет прислуги, то знаю, что говорю; я знаю, что го-во-рю… И чтоб завтра же не было здесь этой старой воровки, старой хрычовки…
Кулыгин. Где Маша? Нам пора бы уже домой. Пожар, говорят, стихает.
Ольга. Что?
Кулыгин. Как нарочно, у доктора запой, пьян он ужасно. Как нарочно!
Ольга. Два года не пил, а тут вдруг взял и напился…
Чебутыкин
Черт бы побрал. В прошлую среду лечил на Засыпи женщину — умерла, и я виноват, что она умерла. Да… Кое-что знал лет двадцать пять назад, а теперь ничего не помню. Ничего… В голове пусто, на душе холодно. Может быть, я и не человек, а только делаю вид, что у меня руки и ноги… и голова; может быть, я и не существую вовсе, а только кажется мне, что я хожу, ем, сплю.
Ирина. Здесь посидим. Сюда никто не войдет.
Вершинин. Если бы не солдаты, то сгорел бы весь город. Молодцы!
Кулыгин
Тузенбах. Уже четвертый час. Светает.
Ирина. Все сидят в зале, никто не уходит. И ваш этот Соленый сидит…
Чебутыкин. Ничего-с… Благодарю-с.
Кулыгин
Тузенбах. Меня все просят устроить концерт в пользу погорельцев.
Ирина. Ну, кто там…
Тузенбах. Можно бы устроить, если захотеть. Марья Сергеевна, например, играет на рояле чудесно.
Кулыгин. Чудесно играет!
Ирина. Она уже забыла. Три года не играла… или четыре.
Тузенбах. Здесь в городе решительно никто не понимает музыки, ни одна душа, но я, я понимаю и честным словом уверяю вас, Марья Сергеевна играет великолепно, почти талантливо.
Кулыгин. Вы правы, барон. Я ее очень люблю, Машу. Она славная.
Тузенбах. Уметь играть так роскошно и в то же время сознавать, что тебя никто, никто не понимает!
Кулыгин
Я ведь, господа, ничего не знаю. Может быть, это и хорошо будет. Должен признаться, наш директор хороший человек, даже очень хороший, умнейший, но у него такие взгляды… Конечно, не его дело, но все-таки, если хотите, то я, пожалуй, поговорю с ним.
Вершинин. На пожаре я загрязнился весь, ни на что не похож.
Вчера я мельком слышал, будто нашу бригаду хотят перевести куда-то далеко. Одни говорят, в Царство Польское, другие — будто в Читу.
Тузенбах. Я тоже слышал. Что ж? Город тогда совсем опустеет.
Ирина. И мы уедем!
Чебутыкин
Кулыгин
Ирина. Это часы покойной мамы.
Чебутыкин. Может быть… Мамы так мамы. Может, я не разбивал, а только кажется, что разбил. Может быть, нам только кажется, что мы существуем, а на самом деле нас нет. Ничего я не знаю, никто ничего не знает.
Вершинин. Да…
Когда начался пожар, я побежал скорей домой; подхожу, смотрю — дом наш цел и невредим и вне опасности, но мои девочки стоят у порога в одном белье, матери нет, суетится народ, бегают лошади, собаки, и у девочек на лицах тревога, ужас, мольба, не знаю что; сердце у меня сжалось, когда я увидел эти лица. Боже мой, думаю, что придется пережить еще этим девочкам в течение долгой жизни! Я хватаю их, бегу и все думаю одно: что им придется пережить еще на этом свете!
Прихожу сюда, а мать здесь, кричит, сердится.
И когда мои девочки стояли у порога в одном белье, босые, и улица была красной от огня, был страшный шум, то я подумал, что нечто похожее произошло много лет назад, когда набегал неожиданно враг, грабил, зажигал… Между тем, в сущности, какая разница между тем, что есть и что была! А пройдет еще немного времени, каких-нибудь двести — триста лет, и на нашу теперешнюю жизнь также будут смотреть и со страхом, и с насмешкой, все нынешнее будет казаться и угловатым, и тяжелым, и очень неудобным, и странным. О, наверное, какая это будет жизнь, какая жизнь!
Точно спят все. Так я говорю: какая это будет жизнь! Вы можете себе только представить… Вот таких, как вы, в городе теперь только три, в следующих поколениях — больше, все больше и больше, и придет время, когда все изменится по-вашему, жить будут по-вашему, а потом и вы устареете, народятся люди, которые будут лучше вас…
Маша. Трам-там-там…
Вершинин. Трам-там…
Маша. Тра-ра-ра?
Вершинин. Тра-та-та.
Федотик
Ирина. Что ж за шутки. Все сгорело?
Федотик
Ирина. Нет, пожалуйста, уходите, Василий Васильич. Сюда нельзя.
Соленый. Почему же это барону можно, а мне нельзя?
Вершинин. Надо уходить, в самом деле. Как пожар?
Соленый. Говорят, стихает. Нет, мне положительно странно, почему это барону можно, а мне нельзя?
Вершинин. Трам-там-там.
Маша. Трам-там.
Вершинин
Соленый. Хорошо-с, так и запишем. Мысль эту можно б боле пояснить, да боюсь, как бы гусей не раздразнить…
Ирина. Как накурил этот Соленый… (В недоумении.) Барон спит! Барон! Барон!
Тузенбах
Маша. Николай Львович, уходите отсюда.
Тузенбах
Маша. Николай Львович, уходите! Ну, что право…
Тузенбах. Ухожу…
Маша
Кулыгин. А?
Маша. Шел бы домой.
Кулыгин. Милая моя Маша, дорогая моя Маша…
Ирина. Она утомилась. Дал бы ей отдохнуть, Федя.
Кулыгин. Сейчас уйду… Жена моя хорошая, славная… Люблю тебя, мою единственную…
Маша
Кулыгин
Маша. Надоело, надоело, надоело…
Кулыгин. Охота тебе, Маша! На что тебе? Андрюша кругом должен, ну, и бог с ним.
Маша. Это во всяком случае возмутительно.
Кулыгин. Мы с тобой не бедны. Я работаю, хожу в гимназию, потом уроки даю… Я честный человек. Простой… Omnia mea mecum porto,12 как говорится.
Маша. Мне ничего не нужно, но меня возмущает несправедливость.
Ступай, Федор.
Кулыгин
Ирина. В самом деле, как измельчал наш Андрей, как он выдохся и постарел около этой женщины! Когда-то готовился в профессора, а вчера хвалился, что попал, наконец, в члены земской управы. Он член управы, а Протопопов председатель… Весь город говорит, смеется, и только он один ничего не знает и не видит… И вот все побежали на пожар, а он сидит у себя в комнате и никакого внимания. Только на скрипке играет.
Ольга
Ирина
Ольга. Милая, милая…
Ирина
Ольга. Не плачь, моя девочка, не плачь… Я страдаю.
Ирина. Я не плачу, не плачу… Довольно… Ну, вот я уже не плачу. Довольно… Довольно!
Ольга. Милая, говорю тебе как сестра, как друг, если хочешь моего совета, выходи за барона!
Ведь ты его уважаешь, высоко ценишь… Он, правда, некрасивый, но он такой порядочный, чистый… Ведь замуж выходят не из любви, а только для того, чтобы исполнить свой долг. Я, по крайней мере, так думаю, и я бы вышла без любви. Кто бы ни посватал, все равно бы пошла, лишь бы порядочный человек. Даже за старика бы пошла…
Ирина. Я все ждала, переселимся в Москву, там мне встретится мой настоящий, я мечтала о нем, любила… Но оказалось, все вздор, все вздор…
Ольга
Маша
Ольга. Ты, Маша, глупая. Самая глупая в нашей семье это ты. Извини, пожалуйста.
Маша. Мне хочется каяться, милые сестры. Томится душа моя. Покаюсь вам и уж больше никому, никогда… Скажу сию минуту.
Я люблю, люблю… Люблю этого человека… Вы его только что видели… Ну, да что там. Одним словом, люблю Вершинина…
Ольга
Маша. Что же делать!
Ольга
Маша. Э, чудная ты, Оля. Люблю — такая, значит, судьба моя. Значит, доля моя такая… И он меня любит… Это все страшно. Да? Не хорошо это?
Андрей
Ферапонт
Андрей. Во-первых, я тебе не Андрей Сергеич, а ваше высокоблагородие!
Ферапонт. Пожарные, ваше высокородие, просят, дозвольте на реку садом проехать. А то кругом ездиют, ездиют — чистое наказание.
Андрей. Хорошо. Скажи, хорошо.
Надоели. Где Ольга?
Я пришел к тебе, дай мне ключ от шкапа, я затерял свой. У тебя есть такой маленький ключик.
А какой громадный пожар! Теперь стало утихать. Черт знает, разозлил меня этот Ферапонт, я сказал ему глупость… Ваше высокоблагородие…
Что же ты молчишь, Оля?
Пора уже оставить эти глупости и не дуться так, здорово-живешь… Ты, Маша, здесь, Ирина здесь, ну вот прекрасно — объяснимся начистоту, раз навсегда. Что вы имеете против меня? Что?
Ольга. Оставь, Андрюша. Завтра объяснимся.
Андрей
Маша
Ольга. В самом деле, Андрюша, отложим до завтра…
Андрей. Только скажу и уйду. Сейчас… Во-первых, вы имеете что-то против Наташи, моей жены, и это я замечаю с самого дня моей свадьбы. Если желаете знать, Наташа прекрасный, честный человек, прямой и благородный — вот мое мнение. Свою жену я люблю и уважаю, понимаете, уважаю и требую, чтобы ее уважали также и другие. Повторяю, она честный, благородный человек, а все ваши неудовольствия, простите, это просто капризы…
Во— вторых, вы как будто сердитесь за то, что я не профессор, не занимаюсь наукой. Но я служу в земстве, я член земской управы и это свое служение считаю таким же святым и высоким, как служение науке. Я член земской управы и горжусь этим, если желаете знать…
В— третьих… Я еще имею сказать… Я заложил дом, не испросив у вас позволения… В этом я виноват, да, и прошу меня извинить. Меня побудили к тому долги… тридцать пять тысяч… Я уже не играю в карты, давно бросил, но главное, что могу сказать в свое оправдание, это то, что вы девушки, вы получаете пенсию, я же не имел… заработка, так сказать…
Кулыгин
Андрей. Не слушают. Наташа превосходный, честный человек.
Кулыгин
Ирина
Ольга. Это доктор Иван Романыч. Он пьян.
Ирина. Какая беспокойная ночь!
Оля!
Ольга. Это слухи только.
Ирина. Останемся мы тогда одни… Оля!
Ольга. Ну?
Ирина. Милая, дорогая, я уважаю, я ценю барона, он прекрасный человек, я выйду за него, согласна, только поедем в Москву! Умоляю тебя, поедем! Лучше Москвы нет ничего на свете! Поедем, Оля! Поедем!
ДЕЙСТВИЕ ЧЕТВЕРТОЕ
Тузенбах
Ирина. До свиданья!
Федотик. Не до свиданья, а прощайте, мы больше уже никогда не увидимся!
Кулыгин. Кто знает!
Ирина. Когда-нибудь встретимся.
Федотик. Лет через десять — пятнадцать? Но тогда мы едва узнаем друг друга, холодно поздороваемся…
Родэ
Федотик
Тузенбах. Даст бог, увидимся. Пишите же нам. Непременно пишите.
Родэ
Прощай, эхо!
Кулыгин. Чего доброго женитесь там, в Польше… Жена полька обнимет и скажет: «кохане!»
Федотик
Тузенбах. И скучища страшная.
Родэ. А Мария Сергеевна где?
Кулыгин. Маша в саду.
Федотик. С ней проститься.
Родэ. Прощайте, надо уходить, а то я заплачу…
Федотик
Родэ
Кулыгин
Ирина. Ушли…
Чебутыкин. А со мной забыли проститься.
Ирина. Вы же чего?
Чебутыкин. Да и я как-то забыл. Впрочем, скоро увижусь с ними, ухожу завтра. Да… Еще один денек остался. Через год дадут мне отставку, опять приеду сюда и буду доживать свой век около вас. Мне до пенсии только один годочек остался…
Ирина. А вам надо бы изменить жизнь, голубчик. Надо бы как-нибудь.
Чебутыкин. Да. Чувствую.
Кулыгин. Неисправим Иван Романыч! Неисправим!
Чебутыкин. Да вот к вам бы на выучку. Тогда бы исправился.
Ирина. Федор сбрил себе усы. Видеть не могу!
Кулыгин. А что?
Чебутыкин. Я бы сказал, на что теперь похожа ваша физиономия, да не могу.
Кулыгин. Что ж! Так принято, это modus vivendi. Директор у нас с выбритыми усами, и я тоже, как стал инспектором, побрился. Никому не нравится, а для меня все равно. Я доволен. С усами я или без усов, а я одинаково доволен…
Ирина. Иван Романыч, голубчик, родной мой, я страшно обеспокоена. Вы вчера были на бульваре, скажите, что произошло там?
Чебутыкин. Что произошло? Ничего. Пустяки.
Кулыгин. Так рассказывают, будто Соленый и барон встретились вчера на бульваре около театра…
Тузенбах. Перестаньте! Ну, что право…
Кулыгин. Около театра… Соленый стал придираться к барону, а тот не стерпел, сказал что-то обидное…
Чебутыкин. Не знаю. Чепуха все.
Кулыгин. В какой-то семинарии учитель написал на сочинении "чепуха ", а ученик прочел "реникса " — думал, по-латыни написано.
Ирина
У меня уже все готово, я после обеда отправляю свои веши. Мы с бароном завтра венчаемся, завтра же уезжаем на кирпичный завод, и послезавтра я уже в школе, начинается новая жизнь. Как-то мне поможет бог! Когда я держала экзамен на учительницу, то даже плакала от радости, от благости…
Сейчас приедет подвода за вещами…
Кулыгин. Так-то оно так, только как-то все это не серьезно. Одни только идеи, а серьезного мало. Впрочем, от души тебе желаю.
Чебутыкин
Напрасно, Федор Ильич, вы усы себе сбрили.
Кулыгин. Будет вам!
Ирина. А завтра вечером я уже не буду слышать этой «Молитвы девы», не буду встречаться с Протопоповым…
А Протопопов сидит там в гостиной; и сегодня пришел…
Кулыгин. Начальница еще не приехала?
Ирина. Нет. За ней послали. Если б только вы знали, как мне трудно жить здесь одной, без Оли… Она живет в гимназии; она начальница, целый день занята делом, а я одна, мне скучно, нечего делать, и ненавистна комната, в которой живу… Я так и решила: если мне не суждено быть в Москве, то так тому и быть. Значит, судьба. Ничего не поделаешь… Все в божьей воле, это правда. Николай Львович сделал мне предложение… Что ж? Подумала и решила. Он хороший человек, удивительно даже, такой хороший… И у меня вдруг точно крылья выросли на душе, я повеселела, стало мне легко и опять захотелось работать, работать… Только вот вчера произошло что-то, какая-то тайна нависла надо мной…
Чебутыкин. Реникса. Чепуха.
Наташа
Кулыгин. Приехала начальница. Пойдем.
Чебутыкин
Маша. Сидит себе здесь, посиживает…
Чебутыкин. А что?
Маша
Вы любили мою мать?
Чебутыкин. Очень.
Маша. А она вас?
Чебутыкин
Маша. Мой здесь? Так когда-то наша кухарка Марфа говорила про своего городового: мой. Мой здесь?
Чебутыкин. Нет еще.
Маша. Когда берешь счастье урывочками, по кусочкам, потом его теряешь, как я, то мало-помалу грубеешь, становишься злющей.
Андрей. И когда, наконец, в доме успокоятся. Такой шум.
Чебутыкин. Скоро.
А я завтра.
Андрей. Навсегда?
Чебутыкин. Не знаю. Может, через год вернусь. Хотя черт его знает… Все равно…
Андрей. Опустеет город. Точно его колпаком накроют.
Что-то произошло вчера около театра; все говорят, а я не знаю.
Чебутыкин. Ничего. Глупости. Соленый стал придираться к барону, а тот вспылил и оскорбил его, и вышло так в конце концов, что Соленый обязан был вызвать его на дуэль.
Маша. У кого?
Чебутыкин. У Соленого.
Маша. А у барона?
Чебутыкин. Что у барона?
Маша. В голове у меня перепуталось… Все-таки, я говорю, не следует им позволять. Он может ранить барона или даже убить.
Чебутыкин. Барон хороший человек, но одним бароном больше, одним меньше — не все ли равно? Пускай! Все равно!
Подождешь. Это Скворцов кричит, секундант. В лодке сидит.
Андрей. По-моему, и участвовать на дуэли, и присутствовать на ней, хотя бы в качестве врача, просто безнравственно.
Чебутыкин. Это только кажется… Ничего нет на свете, нас нет, мы не существуем, а только кажется, что существуем… И не все ли равно!
Маша. Так вот целый день говорят, говорят…
Андрей. Опустеет наш дом. Уедут офицеры, уедете вы, сестра замуж выйдет, и останусь в доме я один.
Чебутыкин. А жена?
Андрей. Жена есть жена. Она честная, порядочная, ну, добрая, но в ней есть при всем том нечто принижающее ее до мелкого, слепого, этакого шаршавого животного. Во всяком случае, она не человек. Говорю вам как другу, единственному человеку, которому могу открыть свою душу. Я люблю Наташу, это так, но иногда она мне кажется удивительно пошлой, и тогда я теряюсь, не понимаю, за что, отчего я так люблю ее, или, по крайней мере, любил…
Чебутыкин
Соленый. Доктор, пора! Уже половина первого.
Чебутыкин. Сейчас. Надоели вы мне все.
Соленый. Он ахнуть не успел, как на него медведь насел.
Чебутыкин. Ну!
Соленый. Как здоровье?
Чебутыкин
Соленый. Старик волнуется напрасно. Я позволю себе немного, я только подстрелю его, как вальдшнепа.
Так— с… Помните стихи? А он, мятежный, ищет бури, как будто в бурях есть покой…
Чебутыкин. Да. Он ахнуть не успел, как на него медведь насел.
Ферапонт. Бумаги подписать…
Андрей
Ферапонт. На то ведь и бумаги, чтоб их подписывать.
Тузенбах. Это, кажется, единственный человек в городе, который рад, что уходят военные.
Ирина. Это понятно.
Наш город опустеет теперь.
Тузенбах. Милая, я сейчас приду.
Ирина. Куда ты?
Тузенбах. Мне нужно в город, затем… проводить товарищей.
Ирина. Неправда… Николай, отчего ты такой рассеянный сегодня?
Что вчера произошло около театра?
Тузенбах
Ирина. Это не в моей власти! Я буду твоей женой, и верной, и покорной, но любви нет, что же делать!
У тебя беспокойный взгляд.
Тузенбах. Я не спал всю ночь. В моей жизни нет ничего такого страшного, что могло бы испугать меня, и только этот потерянный ключ терзает мою душу, не дает мне спать. Скажи мне что-нибудь.
Скажи мне что-нибудь…
Ирина. Что? Что? Кругом все так таинственно, старые деревья стоят, молчат…
Тузенбах. Скажи мне что-нибудь.
Ирина. Что? Что сказать? Что?
Тузенбах. Что-нибудь.
Ирина. Полно! Полно!
Тузенбах. Какие пустяки, какие глупые мелочи иногда приобретают в жизни значение, вдруг ни с того ни с сего. По-прежнему смеешься над ними, считаешь пустяками, и все же идешь и чувствуешь, что у тебя нет сил остановиться. О, не будем говорить об этом! Мне весело. Я точно первый раз в жизни вижу эти ели, клены, березы, и все смотрит на меня с любопытством и ждет. Какие красивые деревья и, в сущности, какая должна быть около них красивая жизнь!
Надо идти, уже пора… Вот дерево засохло, но все же оно вместе с другими качается от ветра. Так, мне кажется, если я и умру, то все же буду участвовать в жизни так или иначе. Прощай, моя милая…
Ирина. И я с тобой пойду.
Тузенбах
Ирина. Что?
Тузенбах
Ферапонт. Андрей Сергеич, бумаги-то ведь не мои, а казенные. Не я их выдумал.
Андрей. О, где оно, куда ушло мое прошлое, когда я был молод, весел, умен, когда я мечтал и мыслил изящно, когда настоящее и будущее мое озарялись надеждой? Отчего мы, едва начавши жить, становимся скучны, серы, неинтересны, ленивы, равнодушны, безполезны, несчастны… Город наш существует уже двести лет, в нем сто тысяч жителей, и ни одного, который не был бы похож на других, ни одного подвижника ни в прошлом, ни в настоящем, ни одного ученого, ни одного художника, ни мало-мальски заметного человека, который возбуждал бы зависть или страстное желание подражать ему. Только едят, пьют, спят, потом умирают… родятся другие, и тоже едят, пьют, спят и, чтобы не отупеть от скуки, разнообразят жизнь свою гадкой сплетней, водкой, картами, сутяжничеством, и жены обманывают мужей, а мужья лгут, делают вид, что ничего не видят, ничего не слышат, и неотразимо пошлое влияние гнетет детей, и искра божия гаснет в них, и они становятся такими же жалкими, похожими друг на друга мертвецами, как их отцы и матери…
Ферапонт. Чего? Бумаги подписать.
Андрей. Надоел ты мне.
Ферапонт
Андрей. Настоящее противно, но зато когда я думаю о будущем, то как хорошо! Становится так легко, так просторно; и вдали забрезжит свет, я вижу свободу, я вижу, как я и дети мои становимся свободны от праздности, от квасу, от гуся с капустой, от сна после обеда, от подлого тунеядства…
Ферапонт. Две тысячи людей померзло будто. Народ, говорит, ужасался. Не то в Петербурге, не то в Москве — не упомню.
Андрей
Наташа
Ферапонт. Слушаю.
Андрей
Наташа
Андрей
Наташа
Ольга. Наш сад, как проходной двор, через него и ходят, и ездят. Няня, дай этим музыкантам что-нибудь!…
Анфиса
Вершинин
Я желаю вам всего, всего… Где Мария Сергеевна?
Ирина. Она где-то в саду. Я пойду поищу ее.
Вершинин. Будьте добры. Я тороплюсь.
Анфиса. Пойду и я поищу.
А-у, а-у!
Вершинин. Все имеет свой конец. Вот и мы расстаемся.
Ольга. Увидимся ли мы еще когда-нибудь?
Вершинин. Должно быть, нет.
Жена моя и обе девочки проживут здесь еще месяца два; пожалуйста, если что случится или что понадобится…
Ольга. Да, да, конечно. Будьте покойны.
В городе завтра не будет уже ни одного военного, все станет воспоминанием, и, конечно, для нас начнется новая жизнь…
Все делается не по-нашему. Я не хотела быть начальницей и все-таки сделалась ею. В Москве, значит, не быть…
Вершинин. Ну… Спасибо вам за все. Простите мне, если что не так… Много, очень уж много я говорил — и за это простите, не поминайте лихом.
Ольга
Вершинин. Что же еще вам сказать на прощание? О чем пофилософствовать?…
Если бы, знаете, к трудолюбию прибавить образование, а к образованию трудолюбие.
Ольга. Вот она идет.
Вершинин. Я пришел проститься…
Маша
Ольга. Будет, будет…
Вершинин. Пиши мне… Не забывай! Пусти меня… пора… Ольга Сергеевна, возьмите ее, мне уже… пора… опоздал…
Ольга. Будет, Маша! Перестань, милая…
Кулыгин
Маша
Ольга. Успокойся, Маша… Успокойся… Дай ей воды.
Маша. Я больше не плачу…
Кулыгин. Она уже не плачет… она добрая…
Маша. У лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том… Кот зеленый… дуб зеленый… Я путаю…
Ольга. Успокойся, Маша. Ну, вот умница… Пойдем в комнату.
Маша
Ирина. Давайте посидим вместе, хоть помолчим. Ведь завтра я уезжаю…
Кулыгин. Вчера в третьем классе у одного мальчугана я отнял вот усы и бороду…
Маша. В самом деле похож на вашего немца.
Ольга
Ирина. Будет, Маша!
Кулыгин. Очень похож…
Наташа
Кулыгин. Прекрасный ребенок, это верно.
Наташа. Значит, завтра я уже одна тут.
Кулыгин. Разошлась!
Ольга. Уходят.
Маша. Уходят наши. Ну, что ж… Счастливый им путь!
Кулыгин. Я в дом отнес… Принесу сейчас.
Ольга. Да, теперь можно по домам. Пора.
Чебутыкин. Ольга Сергеевна!
Ольга. Что?
Что?
Чебутыкин. Ничего… Не знаю, как сказать вам…
Ольга
Чебутыкин. Да… такая история… Утомился я, замучился, больше не хочу говорить…
Маша. Что случилось?
Ольга
Ирина. Что? Говорите скорей: что? Бога ради!
Чебутыкин. Сейчас на дуэли убит барон.
Ирина. Я знала, я знала…
Чебутыкин
Маша. О, как играет музыка! Они уходят от нас, один ушел совсем, совсем навсегда, мы останемся одни, чтобы начать нашу жизнь снова. Надо жить… Надо жить…
Ирина
Ольга
Чебутыкин
Ольга. Если бы знать, если бы знать!
О вреде табака
Иван Иванович Нюхин, муж своей жены, содержательницы музыкальной школы и женского пансиона.
Нюхин
Будем продолжать. Хотя, конечно, вы охотнее прослушали бы теперь романс, или какую-нибудь этакую симфонию, или арию…
Наше музыкальное училище находится в Пятисобачьем переулке, в доме 13. Вот потому-то, вероятно, и жизнь моя такая неудачная, что живем мы в доме 13.
И дочери мои родились 13-го числа, и в доме у нас 13 окошек… Ну, да что толковать! Для переговоров жену мою можно застать дома во всякое время, а программа школы, если желаете, продается у швейцара по 30 коп. за экземпляр.
Ничто мне не удается, постарел, поглупел… Вот читаю лекцию, на вид я весел, а самому так и хочется крикнуть во всё горло или полететь куда-нибудь за тридевять земель. И пожаловаться некому, даже плакать хочется… Вы скажете: дочери… Что дочери? Я говорю им, а они только смеются… У моей жены семь дочерей… Нет, виноват, кажется, шесть…
Милостивые государи!
В сущности это так должно быть, и я не смею говорить иначе. Если б вы только знали! Я прожил с женой тридцать три года, и, могу сказать, это были лучшие годы моей жизни, не то чтобы лучшие, а так вообще. Протекли они, одним словом, как один счастливый миг, собственно говоря, черт бы их побрал совсем.
Там подают и закуски. А когда там не бывает моей жены, то можно и это…
Вишневый сад
Раневская Любовь Андреевна, помещица.
Аня, ее дочь, 17 лет.
Варя, ее приемная дочь, 24 лет.
Гаев Леонид Андреевич, брат Раневской.
Лопахин Ермолай Алексеевич, купец.
Трофимов Петр Сергеевич, студент.
Симеонов-Пищик Борис Борисович, помещик.
Шарлотта Ивановна, гувернантка.
Епиходов Семен Пантелеевич, конторщик.
Дуняша, горничная.
Фирс, лакей, старик 87 лет.
Яша, молодой лакей.
Прохожий.
Начальник станции.
Почтовый чиновник.
Гости, прислуга.
ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ
Лопахин. Пришел поезд, слава богу. Который час?
Дуняша. Скоро два.
Лопахин. На сколько же это опоздал поезд? Часа на два, по крайней мере.
Дуняша. Я думала, что вы уехали.
Лопахин
Любовь Андреевна прожила за границей пять лет, не знаю, какая она теперь стала… Хороший она человек. Легкий, простой человек. Помню, когда я был мальчонком лет пятнадцати, отец мой, покойный — он тогда здесь на деревне в лавке торговал — ударил меня по лицу кулаком, кровь пошла из носу… Мы тогда вместе пришли зачем-то во двор, и он выпивши был. Любовь Андреевна, как сейчас помню, еще молоденькая, такая худенькая, подвела меня к рукомойнику, вот в этой самой комнате, в детской. "Не плачь, говорит, мужичок, до свадьбы заживет… "
Мужичок… Отец мой, правда, мужик был, а я вот в белой жилетке, желтых башмаках. Со свиным рылом в калашный ряд… Только что вот богатый, денег много, а ежели подумать и разобраться, то мужик мужиком…
Дуняша. А собаки всю ночь не спали, чуют, что хозяева едут.
Лопахин. Что ты, Дуняша, такая…
Дуняша. Руки трясутся. Я в обморок упаду.
Лопахин. Очень уж ты нежная, Дуняша. И одеваешься как барышня, и прическа тоже. Так нельзя. Надо себя помнить.
Епиходов
Лопахин. И квасу мне принесешь.
Дуняша. Слушаю.
Епиходов. Сейчас утренник, мороз в три градуса, а вишня вся в цвету. Не могу одобрить нашего климата.
Лопахин. Отстань. Надоел.
Епиходов. Каждый день случается со мной какое-нибудь несчастье. И я не ропщу, привык и даже улыбаюсь.
Я пойду.
Дуняша. А мне, Ермолай Алексеич, признаться, Епиходов предложение сделал.
Лопахин. А!
Дуняша. Не знаю уж как… Человек он смирный, а только иной раз как начнет говорить, ничего не поймешь. И хорошо, и чувствительно, только непонятно. Мне он как будто и нравится. Он меня любит безумно. Человек он несчастливый, каждый день что-нибудь. Его так и дразнят у нас: двадцать два несчастья…
Лопахин
Дуняша. Едут! Что ж это со мной… похолодела вся.
Лопахин. Едут, в самом деле. Пойдем встречать. Узнает ли она меня? Пять лет не видались.
Дуняша
Аня. Пройдемте здесь. Ты, мама, помнишь, какая это комната?
Любовь Андреевна
Варя. Как холодно, у меня руки закоченели
Любовь Андреевна. Детская, милая моя, прекрасная комната… Я тут спала, когда была маленькой…
Гаев. Поезд опоздал на два часа. Каково? Каковы порядки?
Шарлотта
Пищик
Дуняша. Заждались мы…
Аня. Я не спала в дороге четыре ночи… теперь озябла очень.
Дуняша. Вы уехали в великом посту, тогда был снег, был мороз, а теперь? Милая моя!
Аня
Дуняша. Конторщик Епиходов после святой мне предложение сделал.
Аня. Ты все об одном…
Дуняша. Уж я не знаю, что и думать. Он меня любит, так любит!
Аня
Дуняша. Третьего дня Петр Сергеич приехали.
Аня
Дуняша. В бане спят, там и живут. Боюсь, говорят, стеснить.
Варя. Дуняша, кофе поскорей… Мамочка кофе просит.
Дуняша. Сию минуточку.
Варя.Ну, слава богу, приехали. Опять ты дома.
Аня. Натерпелась я.
Варя. Воображаю.
Аня. Выехала я на страстной неделе, тогда было холодно, Шарлотта всю дорогу говорит, представляет фокусы. И зачем ты навязала мне Шарлотту…
Варя. Нельзя же тебе одной ехать, душечка. В семнадцать лет!
Аня. Приезжаем в Париж, там холодно, снег. По-французски говорю я ужасно. Мама живет на пятом этаже, прихожу к ней, у нее какие-то французы, дамы, старый патер с книжкой, и накурено, неуютно. Мне вдруг стало жаль мамы, так жаль, я обняла ее голову, сжала руками и не могу выпустить. Мама потом все ласкалась, плакала…
Варя
Аня. Дачу свою около Ментоны она уже продала, у нее ничего не осталось, ничего. У меня тоже не осталось ни копейки, едва доехали. И мама не понимает! Сядем на вокзале обедать, и она требует самое дорогое и на чай лакеям дает по рублю. Шарлотта тоже. Яша тоже требует себе порцию, просто ужасно. Ведь у мамы лакей Яша, мы привезли его сюда…
Варя. Видела подлеца.
Аня. Ну что, как? Заплатили проценты?
Варя. Где там.
Аня. Боже мой, боже мой…
Варя. В августе будут продавать имение…
Аня. Боже мой…
Лопахин
Варя
Аня
Варя. Я так думаю, ничего у нас не выйдет. У него дела много, ему не до меня… и внимания не обращает. Бог с ним совсем, тяжело мне его видеть… Все говорят о нашей свадьбе, все поздравляют, а на самом деле ничего нет, все как сон…
Аня
Варя. Душечка моя приехала! Красавица приехала!
Аня. Птицы поют в саду. Который теперь час?
Варя. Должно, третий… Тебе пора спать, душечка.
Яша
Дуняша. И не узнаешь вас, Яша. Какой вы стали за границей.
Яша. Гм… А вы кто?
Дуняша. Когда вы уезжали отсюда, я была этакой…
Яша. Гм… Огурчик!
Варя
Дуняша
Варя. Это к добру.
Аня
Варя. Я приказала его не будить.
Аня
А Петя Трофимов был учителем Гриши, он может напомнить…
Фирс
Дуняша. Ах, боже мой…
Фирс
Варя. Фирс, ты о чем?
Фирс. Чего изволите?
Любовь Андреевна. Как это? Дай-ка вспомнить… Желтого в угол! Дуплет в середину!
Гаев. Режу в угол! Когда-то мы с тобой, сестра, спали вот в этой самой комнате, а теперь мне уже пятьдесят один год, как это ни странно…
Лопахин. Да, время идет.
Гаев. Кого?
Лопахин. Время, говорю, идет.
Гаев. А здесь пачулями пахнет.
Аня. Я спать пойду. Спокойной ночи, мама.
Любовь Андреевна. Ненаглядная дитюся моя.
Аня. Прощай, дядя.
Гаев
Любовь Андреевна. Она утомилась очень.
Пищик. Дорога небось длинная.
Варя
Любовь Андреевна
Спасибо, родной. Я привыкла к кофе. Пью его и днем и ночью. Спасибо, мой старичок.
Варя. Поглядеть, все ли вещи привезли…
Любовь Андреевна. Неужели это я сижу?
Фирс. Позавчера.
Гаев. Он плохо слышит.
Лопахин. Мне сейчас, в пятом часу утра, в Харьков ехать. Такая досада! Хотелось поглядеть на вас, поговорить… Вы все такая же великолепная.
Пищик
Лопахин. Ваш брат, вот Леонид Андреевич, говорит про меня, что я хам, я кулак, но это мне решительно все равно. Пускай говорит. Хотелось бы только, чтобы вы мне верили по-прежнему, чтобы ваши удивительные, трогательные глаза глядели на меня, как прежде. Боже милосердный! Мой отец был крепостным у вашего деда и отца, но вы, собственно вы, сделали для меня когда-то так много, что я забыл все и люблю вас, как родную… больше, чем родную.
Любовь Андреевна. Я не могу усидеть, не в состоянии…
Гаев. А без тебя тут няня умерла.
Любовь Андреевна
Гаев. И Анастасий умер. Петрушка Косой от меня ушел и теперь в городе у пристава живет.
Пищик. Дочка моя, Дашенька… вам кланяется…
Лопахин. Мне хочется сказать вам что-нибудь очень приятное, веселое.
Гаев. Извините, какая чепуха!
Любовь Андреевна. Я вас не совсем понимаю, Ермолай Алексеич.
Лопахин. Вы будете брать дачников самое малое по двадцать пять рублей в год за десятину, и если теперь же объявите, то, я ручаюсь чем угодно, у вас до осени не останется ни одного свободного клочка, все разберут. Одним словом, поздравляю, вы спасены. Местоположение чудесное, река глубокая. Только, конечно, нужно поубрать, почистить… например, скажем, снести все старые постройки, вот этот дом, который уже никуда не годится, вырубить старый вишневый сад…
Любовь Андреевна. Вырубить? Милый мой, простите, вы ничего не понимаете. Если во всей губернии есть что-нибудь интересное, даже замечательное, так это только наш вишневый сад.
Лопахин. Замечательного в этом саду только то, что он очень большой. Вишня родится раз в два года, да и ту девать некуда, никто не покупает.
Гаев. И в «Энциклопедическом словаре» упоминается про этот сад.
Лопахин
Фирс. В прежнее время, лет сорок-пятьдесят назад, вишню сушили, мочили, мариновали, варенье варили, и, бывало…
Гаев. Помолчи, Фирс.
Фирс. И, бывало, сушеную вишню возами отправляли в Москву и в Харьков. Денег было! И сушеная вишня тогда была мягкая, сочная, сладкая, душистая… Способ тогда знали…
Любовь Андреевна. А где же теперь этот способ?
Фирс. Забыли. Никто не помнит.
Пищик
Любовь Андреевна. Крокодилов ела.
Пищик. Вы подумайте…
Лопахин. До сих пор в деревне были только господа и мужики, а теперь появились еще дачники. Все города, даже самые небольшие, окружены теперь дачами. И можно сказать, дачник лет через двадцать размножится до необычайности. Теперь он только чай пьет на балконе, но ведь может случиться, что на своей одной десятине он займется хозяйством, и тогда ваш вишневый сад станет счастливым, богатым, роскошным…
Гаев
Варя. Тут, мамочка, вам две телеграммы.
Любовь Андреевна. Это из Парижа.
Гаев. А ты знаешь, Люба, сколько этому шкафу лет? Неделю назад я выдвинул нижний ящик, гляжу, а там выжжены цифры. Шкаф сделан ровно сто лет тому назад. Каково? Можно было бы юбилей отпраздновать. Предмет неодушевленный, а все-таки как-никак книжный шкаф.
Пищик
Гаев. Да… Это вещь…
Лопахин. Да…
Любовь Андреевна. Ты все такой же, Леня.
Гаев
Лопахин
Яша
Пищик. Не надо принимать медикаменты, милейшая…от них ни вреда, ни пользы… Дайте-ка сюда… многоуважаемая.
Любовь Андреевна
Пищик. Все пилюли принял.
Лопахин. Экая прорва.
Фирс. Они были у нас на святой, полведра огурцов скушали…
Любовь Андреевна. О чем это он?
Варя. Уж три года так бормочет. Мы привыкли.
Яша. Преклонный возраст.
Лопахин. Простите, Шарлотта Ивановна, я не успел еще поздороваться с вами.
Шарлотта
Лопахин. Не везет мне сегодня.
Шарлотта Ивановна, покажите фокус!
Любовь Андреевна. Шарлотта, покажите фокус!
Шарлотта. Не надо. Я спать желаю.
Лопахин. Через три недели увидимся.
Варя
Лопахин. Ухожу, ухожу…
Гаев. Хам. Впрочем, пардон… Варя выходит за него замуж, это Варин женишок.
Варя. Не говорите, дядечка, лишнего.
Любовь Андреевна. Что ж, Варя, я буду очень рада. Он хороший человек.
Пищик. Человек, надо правду говорить… достойнейшей… И моя Дашенька… тоже говорит, что… разные слова говорит.
Варя
Любовь Андреевна. У меня в самом деле нет ничего.
Пищик. Найдутся.
Любовь Андреевна. Кофе выпит, можно на покой.
Фирс
Варя
Гаев
Любовь Андреевна
Гаев. Да и сад продадут за долги, как это ни странно…
Любовь Андреевна. Посмотрите, покойная мама идет по саду… в белом платье!
Гаев. Где?
Варя. Господь с вами, мамочка.
Любовь Андреевна. Никого нет, мне показалось. Направо, на повороте к беседке, белое деревцо склонилось, похоже на женщину…
Какой изумительный сад! Белые массы цветов, голубое небо…
Трофимов. Любовь Андреевна!
Я только поклонюсь вам и тотчас же уйду.
Варя
Трофимов. Петя Трофимов, бывший учитель вашего Гриши… Неужели я так изменился?
Гаев
Варя
Любовь Андреевна. Гриша мой… мой мальчик… Гриша… сын…
Варя. Что же делать, мамочка. Воля божья.
Трофимов
Любовь Андреевна
Трофимов. Меня в вагоне одна баба назвала так: облезлый барин.
Любовь Андреевна. Вы были тогда совсем мальчиком, милым студентиком, а теперь волосы негустые, очки. Неужели вы все еще студент?
Трофимов. Должно быть, я буду вечным студентом.
Любовь Андреевна
Пищик
Гаев. А этот все свое.
Пищик. Двести сорок рублей… проценты по закладной платить.
Любовь Андреевна. Нет у меня денег, голубчик.
Пищик. Отдам, милая… Сумма пустяшная…
Любовь Андреевна. Ну, хорошо, Леонид даст… Ты дай, Леонид.
Гаев. Дам я ему, держи карман.
Любовь Андреевна. Что же делать, дай… Ему нужно… Он отдаст.
Гаев. Сестра не отвыкла еще сорить деньгами.
Яша
Гаев. Кого?
Варя
Яша. Бог с ней совсем!
Варя. Ах, бесстыдник!
Яша. Очень нужно. Могла бы и завтра прийти.
Варя. Мамочка такая же, как была, нисколько не изменилась. Если бы ей волю, она бы все раздала.
Гаев. Да…
Если против какой-нибудь болезни предлагается очень много средств, то это значит, что болезнь неизлечима. Я думаю, напрягаю мозги, у меня много средств, очень много и, значит, в сущности, ни одного. Хорошо бы получить от кого-нибудь наследство, хорошо бы выдать нашу Аню за очень богатого человека, хорошо бы поехать в Ярославль и попытать счастья у тетушки-графини. Тетка ведь очень, очень богата.
Варя
Гаев. Не реви. Тетка очень богата, но нас она не любит. Сестра, во-первых, вышла замуж за присяжного поверенного, не дворянина…
Вышла за недворянина и вела себя нельзя сказать чтобы очень добродетельно. Она хорошая, добрая, славная, я ее очень люблю, но, как там ни придумывай смягчающие обстоятельства, все же, надо сознаться, она порочна. Это чувствуется в ее малейшем движении.
Варя
Гаев. Кого?
Удивительно, мне что-то в правый глаз попало… плохо стал видеть. И в четверг, когда я был в окружном суде…
Варя. Что же ты не спишь, Аня?
Аня. Не спится. Не могу.
Гаев. Крошка моя.
Аня. Я верю тебе, дядя. Тебя все любят, уважают… но, милый дядя, тебе надо молчать, только молчать. Что ты говорил только что про мою маму, про свою сестру? Для чего ты это говорил?
Гаев. Да, да…
Варя. Правда, дядечка, вам надо бы молчать. Молчите себе, и все.
Аня. Если будешь молчать, то тебе же самому будет покойнее.
Гаев. Молчу.
Варя. Если бы господь помог!
Гаев. Во вторник поеду, еще раз поговорю.
Аня
Фирс
Гаев. Сейчас, сейчас. Ты уходи, Фирс. Я уж, так и быть, сам разденусь. Ну, детки, бай-бай… Подробности завтра, а теперь идите спать.
Аня. Опять ты, дядя!
Варя. Вы, дядечка, молчите.
Фирс
Гаев. Иду, иду… Ложитесь. От двух бортов в середину! Кладу чистого…
Аня. Я теперь покойна. В Ярославль ехать не хочется, я не люблю бабушку, но все же я покойна. Спасибо, дяде.
Варя. Надо спать. Пойду. А тут без тебя было неудовольствие. В старой людской, как тебе известно, живут одни старые слуги: Ефимьюшка, Поля, Евстигней, ну и Карп. Стали они пускать к себе ночевать каких-то проходимцев — я промолчала. Только вот, слышу, распустили слух, будто я велела кормить их одним только горохом. От скупости, видишь ли… И это все Евстигней… Хорошо, думаю. Коли так, думаю, то погоди же. Зову я Евстигнея…
Заснула!..
Тсс… Она спит… спит… Пойдем, родная.
Аня
Варя. Пойдем, родная, пойдем…
Трофимов
ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ
Шарлотта
Так хочется поговорить, а не с кем… Никого у меня нет.
Епиходов
Дуняша. Это гитара, а не мандолина.
Епоходов. Для безумца, который влюблен, это мандолина…
Шарлотта. Ужасно поют эти люди… фуй! Как шакалы.
Дуняша
Яша. Да, конечно. Не могу с вами не согласиться.
Епиходов. Понятное дело. За границей все давно уж в полной комплекции.
Яша. Само собой.
Епиходов. Я развитой человек, читаю разные замечательные книги, но никак не могу понять направления, чего мне, собственно, хочется, жить мне или застрелиться, собственно говоря, но тем не менее я всегда ношу при себе револьвер. Вот он…
Шарлотта. Кончила. Теперь пойду.
Епоходов. Собственно говоря, не касаясь других предметов, я должен выразиться о себе, между прочим, что судьба относится ко мне без сожаления, как буря к небольшому кораблю. Если, допустим, я ошибаюсь, тогда зачем же сегодня утром я просыпаюсь, к примеру сказать, гляжу, а у меня на груди страшной величины паук… Вот такой.
Вы читали Бокля?
Я желаю побеспокоить вас, Авдотья Федоровна, на пару слов.
Дуняша. Говорите.
Епиходов. Мне бы желательно с вами наедине…
Дуняша
Епиходов. Хорошо-с… принесу-с… Теперь я знаю, что мне делать с моим револьвером…
Яша. Двадцать два несчастья! Глупый человек, между нами говоря.
Дуняша. Не дай бог, застрелится.
Я стала тревожная, все беспокоюсь. Меня еще девочкой взяли к господам, я теперь отвыкла от простой жизни, и вот руки белые-белые, как у барышни. Нежная стала, такая деликатная, благородная, всего боюсь… Страшно так. И если вы, Яша, обманете меня, то я не знаю, что будет с моими нервами.
Яша
Дуняша. Я страстно полюбила вас, вы образованный, можете обо всем рассуждать.
Яша
Приятно выкурить сигарету на чистом воздухе…
Идите домой, будто ходили на реку купаться, идите этой дорожкой, а то встретятся и подумают про меня, будто я с вами на свидании. Терпеть этого не могу.
Дуняша
Лопахин. Надо окончательно решить, — время не ждет. Вопрос ведь совсем пустой. Согласны вы отдать землю под дачи или нет? Ответьте одно слово: да или нет? Только одно слово!
Любовь Андреевна. Кто это здесь курит отвратительные сигары…
Гаев. Вот железную дорогу построили, и стало удобно.
Любовь Андреевна. Успеешь.
Лопахин. Только одно слово!
Гаев
Любовь Андреевна
Яша. Позвольте, я сейчас подберу.
Любовь Андреевна. Будьте добры, Яша. И зачем я поехала завтракать… Дрянной ваш ресторан с музыкой, скатерти пахнут мылом… Зачем так много пить, Леня? Зачем так много есть? Зачем так много говорить? Сегодня в ресторане ты говорил опять много и все некстати. О семидесятых годах, о декадентах. И кому? Половым говорить о декадентах!
Лопахин. Да.
Гаев
Яша
Гаев
Любовь Андреевна. Уходите, Яша, ступайте…
Яша
Лопахин. Ваше имение собирается купить богач Дериганов. На торги, говорят, приедет сам лично.
Любовь Андреевна. А вы откуда слышали?
Лопахин. В городе говорят.
Гаев. Ярославская тетушка обещала прислать, а когда и сколько пришлет, неизвестно…
Лопахин. Сколько она пришлет? Тысяч сто? Двести?
Любовь Андреевна. Ну… Тысяч десять — пятнадцать, и на том спасибо.
Лопахин. Простите, таких легкомысленных людей, как вы, господа, таких неделовых, странных, я еще не встречал. Вам говорят русским языком, имение ваше продается, а вы точно не понимаете.
Любовь Андреевна. Что же нам делать? Научите, что?
Лопахин. Я вас каждый день учу. Каждый день я говорю все одно и то же. И вишневый сад и землю необходимо отдать в аренду под дачи, сделать это теперь же, поскорее, — аукцион на носу! Поймите! Раз окончательно решите, чтобы были дачи, так денег вам дадут сколько угодно, и вы тогда спасены.
Любовь Андреевна. Дачи и дачники — это так пошло, простите.
Гаев. Совершенно с тобой согласен.
Лопахин. Я или зарыдаю, или закричу, или в обморок упаду. Не могу! Вы меня замучили!
Гаев. Кого?
Лопахин. Баба!
Любовь Андреевна
Лопахин. О чем тут думать!
Любовь Андреевна. Не уходите, прошу вас. С вами все-таки веселее.
Я все жду чего-то, как будто над нами должен обвалиться дом.
Гаев
Любовь Андреевна. Уж очень много мы грешили…
Лопахин. Какие у вас грехи…
Гаев
Любовь Андреевна.О, мои грехи… Я всегда сорила деньгами без удержу, как сумасшедшая, и вышла замуж за человека, который делал одни только долги. Муж мой умер от шампанского, — он страшно пил, — и, на несчастье, я полюбила другого, сошлась, и как раз в это время, — это было первое наказание, удар прямо в голову, — вот тут на реке… утонул мой мальчик, и я уехала за границу, совсем уехала, чтобы никогда не возвращаться, не видеть этой реки… Я закрыла глаза, бежала, себя не помня, а
Гаев. Это наш знаменитый еврейский оркестр. Помнишь, четыре скрипки, флейта и контрабас.
Любовь Андреевна. Он еще существует? Его бы к нам зазвать как-нибудь, устроить вечерок.
Лопахин
Любовь Андреевна. И, наверное, ничего нет смешного. Вам не пьесы смотреть, а смотреть бы почаще на самих себя. Как вы все серо живете, как много говорите ненужного.
Лопахин. Это правда. Надо прямо говорить, жизнь у нас дурацкая…
Мой папаша был мужик, идиот, ничего не понимал, меня не учил, а только бил спьяна, и все палкой. В сыщности, и я такой же болван и идиот. Ничему не обучался, почерк у меня скверный, пишу я так, что от людей совестно, как свинья.
Любовь Андреевна. Жениться вам нужно, мой друг.
Лопахин. Да… Это правда.
Любовь Андреевна. На нашей бы Варе. Она хорошая девушка.
Лопахин. Да.
Любовь Андреевна. Она у меня из простых, работает целый день, а главное, вас любит. Да и вам-то давно нравится.
Лопахин. Что же? Я не прочь… Она хорошая девушка.
Гаев. Мне предлагают место в банке. Шесть тысяч в год… Слыхала?
Любовь Андреевна. Где тебе! Сиди уж…
Фирс
Гаев
Фирс. Нечего там… Утром уехали, не сказавшись.
Любовь Андреевна. Как ты постарел, Фирс!
Фирс. Чего изволите?
Лопахин. Говорят, ты постарел очень!
Фирс. Живу давно. Меня женить собирались, а вашего папаши еще на свете не было…
И помню, все рады, а чему рады, и сами не знают.
Лопахин. Прежде очень хорошо было. По крайней мере, драли.
Фирс
Гаев. Помолчи, Фирс. Завтра мне нужно в город. Обещали познакомить с одним генералом, который может дать под вексель.
Лопахин. Ничего у вас не выйдет. И не заплатите вы процентов, будьте покойны.
Любовь Андреевна. Это он бредит. Никаких генералов нет.
Гаев. А вот и наши идут.
Аня. Мама сидит.
Любовь Андреевна
Лопахин. Наш вечный студент все с барышнями ходит.
Трофимов. Не ваше дело.
Лопахин. Ему пятьдесят лет скоро, а он все еще студент.
Трофимов. Оставьте ваши дурацкие шутки.
Лопахин. Что же ты, чудак, сердишься?
Трофимов. А ты не приставай.
Лопахин
Трофимов. Я, Ермолай Алексеич, так понимаю: вы богатый человек, будете скоро миллионером. Вот как в смысле обмена веществ нужен хищный зверь, который съедает все, что попадается ему на пути, так и ты нужен.
Варя. Вы, Петя, расскажите лучше о планетах.
Любовь Андреевна. Нет, давайте продолжим вчерашний разговор.
Трофимов. О чем это?
Гаев. О гордом человеке.
Трофимов. Мы вчера говорили долго, но ни к чему не пришли. В гордом человеке, в вашем смысле, есть что-то мистическое. Быть может, вы и правы по-своему, но если рассуждать попросту, без затей, то какая там гордость, есть ли в ней смысл, если человек физиологически устроен неважно, если в своем громадном большинстве он груб, неумен, глубоко несчастлив. Надо перестать восхищаться собой. Надо бы только работать.
Гаев. Все равно умрешь.
Трофимов. Кто знает? И что значит умрешь? Быть может, у человека сто чувств и со смертью погибают только пять, известных нам, а остальные девяносто пять остаются живы.
Любовь Андреевна. Какой вы умный, Петя!..
Лопахин
Трофимов. Человечество идет вперед, совершенствуя свои силы. Все, что недосягаемо для него теперь, когда-нибудь станет близким, понятным, только вот надо работать, помогать всеми силами тем, кто ищет истину. У нас, в России, работают пока очень немногие. Громадное большинство той интеллигенции, какую я знаю, ничего не ищет, ничего не делает и к труду пока не способно. Называют себя интеллигенцией, а прислуге говорят «ты», с мужиками обращаются, как с животными, учатся плохо, серьезно ничего не читают, ровно ничего не делают, о науках только говорят, в искусстве понимают мало. Все серьезны, у всех строгие лица, все говорят только о важном, философствуют, а между тем у всех на глазах рабочие едят отвратительно, спят без подушек, по тридцати, по сорока в одной комнате, везде клопы, смрад, сырость, нравственная нечистота… И, очевидно, все хорошие разговоры у нас для того только чтобы отвести глаза себе и другим. Укажите мне, где у нас ясли, о которых говорят так много и часто, где читальни? О них только в романах пишут, на деле же их нет совсем. Есть только грязь, пошлость, азиатчина… Я боюсь и не люблю очень серьезных физиономий, боюсь серьезных разговоров. Лучше помолчим!
Лопахин. Знаете, я встаю в пятом часу утра, работаю с утра до вечера, ну, у меня постоянно деньги свои и чужие, и я вижу, какие кругом люди. Надо только начать делать что-нибудь, чтобы понять, как мало честных, порядочных людей. Иной раз, когда не спится, я думаю: «Господи, ты дал нам громадные леса, необъятные поля, глубочайшие горизонты, и, живя тут, мы сами должны бы по-настоящему быть великанами…»
Любовь Андреевна. Вам понадобились великаны… Они только в сказках хороши, а так они пугают.
Аня
Гаев. Солнце село, господа.
Трофимов. Да.
Гаев
Варя
Аня. Дядя, ты опять!
Трофимов. Вы лучше желтого в середину дуплетом.
Гаев. Я молчу, молчу.
Любовь Андреевна. Это что?
Лопахин. Не знаю. Где-нибудь далеко в шахтах сорвалась бадья. Но где-нибудь очень далеко.
Гаев. А может быть, птица какая-нибудь… вроде цапли.
Трофимов. Или филин…
Любовь Андреевна
Фирс. Перед несчастьем тоже было: и сова кричала, и самовар гудел бесперечь.
Гаев. Перед каким несчастьем?
Фирс. Перед волей.
Любовь Андреевна. Знаете, друзья, пойдемте, уже вечереет.
Аня. Это так, мама. Ничего.
Трофимов. Кто-то идет.
Прохожий. Позвольте вас спросить, могу ли я пройти здесь прямо на станцию?
Гаев. Можете. Идите по этой дороге.
Прохожий. Чувствительно вам благодарен.
Лопахин
Любовь Андреевна
Прохожий. Чувствительно вам благодарен!
Варя
Любовь Андреевна. Что же со мной, глупой, делать! Я тебе дома отдам все, что у меня есть. Ермолай Алексеич, дадите мне еще взаймы!..
Лопахин. Слушаю.
Любовь Андреевна. Пойдемте, господа, пора. А тут, Варя, мы тебя совсем просватали, поздравляю.
Варя
Лопахин. Охмелия, иди в монастырь…
Гаев. А у меня дрожат руки: давно не играл на бильярде.
Лопахин. Охмелия, о нимфа, помяни меня в твоих молитвах!
Любовь Андреевна. Идемте, господа. Скоро ужинать.
Варя. Напугал он меня. Сердце так и стучит.
Лопахин. Напоминаю вам, господа: двадцать второго августа будет продаваться вишневый сад. Думайте об этом!.. Думайте!..
Аня
Трофимов. Варя боится, а вдруг мы полюбим друг друга, и целые дни не отходит от нас. Она своей узкой головой не может понять, что мы выше любви. Обойти то мелкое и призрачное, что мешает быть свободным и счастливым, вот цель и смысл нашей жизни. Вперед! Мы идем неудержимо к яркой звезде, которая горит там вдали! Вперед! Не отставай, друзья!
Аня
Сегодня здесь дивно!
Трофимов. Да, погода удивительная.
Аня. Что вы со мной сделали, Петя, отчего я уже не люблю вишневого сада, как прежде. Я любила его так нежно, мне казалось, на земле нет лучше места, как наш сад.
Трофимов. Вся Россия наш сад. Земля велика и прекрасна, есть на ней много чудесных мест.
Подумайте, Аня: ваш дед, прадед и все ваши предки были крепостники, владевшие живыми душами, и неужели с каждой вишни в саду, с каждого листка, с каждого ствола не глядят на вас человеческие существа, неужели вы не слышите голосов… Владеть живыми душами — ведь это переродило всех вас, живших раньше и теперь живущих, так что ваша мать, вы, дядя, уже не замечаете, что вы живете в долг, на чужой счет, на счет тех людей, которых вы не пускаете дальше передней… Мы отстали по крайней мере лет на двести, у нас нет еще ровно ничего, нет определенного отношения к прошлому, мы только философствуем, жалуемся на тоску или пьем водку. Ведь так ясно, чтобы начать жить в настоящем, надо сначала искупить наше прошлое, покончить с ним, а искупить его можно только страданием, только необычайным, непрерывным трудом. Поймите это, Аня.
Аня. Дом, в котором мы живем, давно уже не наш дом, и я уйду, даю вам слово.
Трофимов. Если у вас есть ключи от хозяйства, то бросьте их в колодец и уходите. Будьте свободны как ветер.
Аня
Трофимов. Верьте мне, Аня, верьте! Мне еще нет тридцати, я молод, я еще студент, но я уже столько вынес! Как зима, так я голоден, болен, встревожен, беден, как нищий, и — куда только судьба не гоняла меня, где я только не был! И все же душа моя всегда, во всякую минуту, и днем и ночью, была полна неизъяснимых предчувствий. Я предчувствую счастье, Аня, я уже вижу его…
Аня
Трофимов. Да, восходит луна.
Вот оно, счастье, вот оно идет, подходит все ближе и ближе, я уже слышу его шаги. И если мы не увидим, не узнаем его, то что за беда? Его увидят другие!
Опять эта Варя!
Аня. Что ж? Пойдемте к реке. Там хорошо.
Трофимов. Пойдемте.
ДЕЙСТВИЕ ТРЕТЬЕ
Пищик. Я полнокровный, со мной уже два раза удар был, танцевать трудно, но, как говорится, попал в стаю, лай не лай, а хвостом виляй. Здоровье-то у меня лошадиное. Мой покойный родитель, шутник, царство небесное, насчет нашего происхождения говорил так, будто древний род наш Симеоновых-Пищиков происходит будто бы от той самой лошади, которую Калигула посадил в сенате…
Трофимов.А у вас в фигуре в самом деле есть что-то лошадиное.
Пищик.Что ж… лошадь хороший зверь… лошадь продать можно…
Слышно, как в соседней комнате играют на бильярде. В зале под аркой показывается Варя.
Трофимов
Варя
Трофимов. Да, я облезлый барин и горжусь этим!
Варя
Трофимов
Пищик. Ницше… философ… величайший, знаменитейший… громадного ума человек, говорит в своих сочинениях, будто фальшивые бумажки делать можно.
Трофимов. А вы читали Ницше?
Пищик. Ну… Мне Дашенька говорила. А я теперь в таком положении, что хоть фальшивые бумажки делай… Послезавтра триста десять рублей платить… Сто тридцать уже достал…
Любовь Андреевна
Трофимов. Торги не состоялись, по всей вероятности.
Любовь Андреевна. И музыканты пришли некстати, и бал мы затеяли некстати… Ну, ничего…
Шарлотта
Пищик. Задумал.
Шарлотта. Тасуйте теперь колоду. Очень хорошо. Дайте сюда, о мой милый господин Пищик. Ein, zwei, drei. Теперь поищите, она у вас в боковом кармане…
Пищик
Шарлотта
Трофимов. Что ж? Ну, дама пик.
Шарлотта. Есть!
Пищик. Туз червовый.
Шарлотта. Есть!..
Вы такой хороший мой идеал…
Начальник станции
Пищик
Шарлотта. Влюблен?
Трофимов
Шарлотта. Прошу внимания, еще один фокус.
Пищик(удивляясь). Вы подумайте!
Шарлотта. Ein, zwei, drei!
За пледом стоит Аня; она делает реверанс, бежит к матери, обнимает ее и убегает назад в залу при общем восторге.
Любовь Андреевна
Шарлотта. Теперь еще! Ein, zwei, drei!
Пищик
Шарлотта. Конец!
Пищик
Любовь Андреевна. А Леонида все нет. Что он делает в городе так долго, не понимаю! Ведь все уже кончено там, имение продано или торги не состоялись, зачем же так долго держать в неведении!
Варя
Трофимов
Варя. Бабушка прислала ему доверенность, чтобы он купил на ее имя с переводом долга. Это она для Ани. И я уверена, бог поможет, дядечка купит.
Любовь Андреевна. Ярославская бабушка прислала пятнадцать тысяч, чтобы купить имение на ее имя, — нам она не верит, — а этих денег не хватило бы даже проценты заплатить.
Трофимов
Варя
Любовь Андреевна. Что же ты сердишься, Варя? Он дразнит тебя Лопахиным, ну что ж? Хочешь — выходи за Лопахина, он хороший, интересный человек. Не хочешь — не выходи; тебя, дуся, никто не неволит…
Варя. Я смотрю на это дело серьезно, мамочка, надо прямо говорить. Он хороший человек, мне нравится.
Любовь Андреевна. И выходи. Что же ждать, не понимаю!
Варя. Мамочка, не могу же я сама делать ему предложение. Вот уже два года все мне говорят про него, все говорят, а он или молчит, или шутит. Я понимаю. Он богатеет, занят делом, ему не до меня. Если бы были деньги, хоть немного, хоть бы сто рублей, бросила бы я все, ушла бы подальше. В монастырь бы ушла.
Трофимов. Благолепие!
Варя
Яша
Варя. Зачем же Епиходов здесь? Кто ему позволил на бильярде играть? Не понимаю этих людей…
Любовь Андреевна. Не дразните ее, Петя, вы видите, она и без того в горе.
Трофимов. Уж очень она усердная, не в свое дело суется. Все лето не давала покоя ни мне, ни Ане боялась, как бы у нас романа не вышло. Какое ей дело? И к тому же я вида не подавал, я так далек от пошлости. Мы выше любви!
Любовь Андреевна. А я вот, должно быть, ниже любви.
Трофимов. Продано ли сегодня имение или не продано — не все ли равно? С ним давно уже покончено, нет поворота назад, заросла дорожка. Успокойтесь, дорогая. Не надо обманывать себя, надо хоть раз в жизни взглянуть правде прямо в глаза.
Любовь Андреевна. Какой правде? Вы видите, где правда и где неправда, а я точно потеряла зрение, ничего не вижу. Вы смело решаете все важные вопросы, но скажите, голубчик, не потому ли это, что вы молоды, что вы не успели перестрадать ни одного вашего вопроса? Вы смело смотрите вперед, и не потому ли, что не видите и не ждете ничего страшного, так как жизнь еще скрыта от ваших молодых глаз? Вы смелее, честнее, глубже нас, но вдумайтесь, будьте великодушны хоть на кончике пальца, пощадите меня. Ведь я родилась здесь, здесь жили мои отец и мать, мой дед, я люблю этот дом, без вишневого сада я не понимаю своей жизни, и если уж так нужно продавать, то продавайте и меня вместе с садом…
Трофимов. Вы знаете, я сочувствую всей душой.
Любовь Андреевна. Но надо иначе, иначе это сказать…
Трофимов
Любовь Андреевна. Это из Парижа телеграмма. Каждый день получаю… И вчера и сегодня. Этот дикий человек опять заболел, опять с ним нехорошо… Он просит прощения, умоляет приехать, и по-настоящему мне следовало бы съездить в Париж, побыть возле него. У вас, Петя, строгое лицо, но что же делать, голубчик мой, что мне делать, он болен, он одинок, несчастлив, а кто там поглядит за ним, кто удержит его от ошибок, кто даст ему вовремя лекарство? И что ж тут скрывать или молчать, я люблю его, это ясно. Люблю, люблю… Это камень на моей шее, я иду с ним на дно, но я люблю этот камень и жить без него не могу.
Трофимов
Любовь Андреевна. Нет, нет, нет, не надо говорить так…
Трофимов. Ведь он негодяй, только вы одна не знаете этого! Он мелкий негодяй, ничтожество…
Любовь Андреевна
Трофимов. Пусть!
Любовь Андреевна. Надо быть мужчиной, в ваши годы надо понимать тех, кто любит. И надо самому любить… надо влюбляться!
Трофимов
Любовь Андреевна. «Я выше любви!» Вы не выше любви, а просто, как вот говорит наш Фирс, вы недотепа. В ваши годы не иметь любовницы!..
Трофимов
Любовь Андреевна
Что там такое?
Аня
Любовь Андреевна. Какой чудак этот Петя…
Ну, Петя… ну, чистая душа… я прощения прошу… Пойдемте танцевать…
Яша. Что, дедушка?
Фирс. Нездоровится. Прежде у нас на балах танцевали генералы, бароны, адмиралы, а теперь посылаем за почтовым чиновником и начальником станции, да и те не в охотку идут. Что-то ослабел я. Барин покойный, дедушка, всех сургучом пользовал, от всех болезней. Я сургуч принимаю каждый день уже лет двадцать, а то и больше; может, я от него и жив.
Яша. Надоел ты, дед.
Фирс. Эх ты… недотепа!
Любовь Андреевна. Merci. Я посижу…
Аня
Любовь Андреевна. Кому продан?
Аня. Не сказал, кому. Ушел.
Яша. Это там какой-то старик болтал. Чужой.
Фирс. А Леонида Андреича еще нет, не приехал. Пальто на нем легкое, демисезон, того гляди, простудится. Эх, молодо-зелено!
Любовь Андреевна. Я сейчас умру. Подите, Яша, узнайте, кому продано.
Яша. Да он давно ушел, старик-то.
Любовь Андреевна
Яша. Очень уж Епиходов смешной. Пустой человек. Двадцать два несчастья.
Любовь Андреевна. Фирс, если продадут имение, то куда ты пойдешь?
Фирс. Куда прикажете, туда и пойду.
Любовь Андреевна. Отчего у тебя лицо такое? Ты нездоров? Шел бы, знаешь, спать…
Фирс. Да…
Яша
Пищик. Позвольте просить вас… на вальсишку, прекраснейшая…
Яша
Дуняша
Фирс. Что же он тебе сказал?
Дуняша. Вы, говорит, как цветок.
Яша
Дуняша. Как цветок… Я такая деликатная девушка, ужасно люблю нежные слова.
Фирс. Закрутишься ты.
Епиходов. Вы, Авдотья Федоровна, не желаете меня видеть… как будто я какое насекомое.
Дуняша. Что вам угодно?
Епиходов. Несомненно, может, вы и правы.
Дуняша. Прошу вас, после поговорим, а теперь оставьте меня в покое. Теперь я мечтаю.
Епиходов. У меня несчастье каждый день, и я, позволю себе так выразиться, только улыбаюсь, даже смеюсь.
Варя. Ты все еще не ушел, Семен? Какой же ты, право, неуважительный человек.
Епиходов. С меня взыскивать, позвольте вам выразиться, вы не можете.
Варя. Я не взыскиваю с тебя, а говорю. Только и знаешь, что ходишь с места на место, а делом не занимаешься. Конторщика держим, а неизвестно — для чего.
Епиходов
Варя. Ты смеешь мне говорить это!
Епиходов
Варя
Двадцать два несчастья! Чтобы духу твоего здесь не было! Чтобы глаза мои тебя не видели!
А, ты назад идешь?
Лопахин. Покорнейше благодарю.
Варя
Лопахин. Ничего-с. Покорно благодарю за приятное угощение.
Варя. Не стоит благодарности.
Лопахин. Нет, ничего. Шишка, однако, вскочит огромная.
Пищик. Видом видать, слыхом слыхать…
Любовь Андреевна. Это вы, Ермолай Алексеич? Отчего так долго? Где Леонид?
Лопахин. Леонид Андреич со мной приехал, он идет…
Любовь Андреевна
Лопахин
Любовь Андреевна. Леня, что? Леня, ну?
Гаев
Устал я ужасно. Дашь мне, Фирс, переодеться.
Пищик. Что на торгах? Рассказывайте же!
Любовь Андреевна. Продан вишневый сад?
Лопахин. Продан.
Любовь Андреевна. Кто купил?
Лопахин. Я купил.
Я купил! Погодите, господа, сделайте милость, у меня в голове помутилось, говорить не могу…
Эй, музыканты, играйте, я желаю вас слушать! Приходите все смотреть, как Ермолай Лопахин хватит топором по вишневому саду, как упадут на землю деревья! Настроим мы дач, и наши внуки и правнуки увидят тут новую жизнь… Музыка, играй!
Пищик
Лопахин. Что ж такое? Музыка, играй отчетливо! Пускай все, как я желаю!
В зале и гостиной нет никого, кроме Любови Андреевны, которая сидит, сжалась вся и горько плачет. Тихо играет музыка. Быстро входят Аня и Трофимов, Аня подходит к матери и становится перед ней на колени, Трофимов остается у входа в залу.
Аня. Мама!.. Мама, ты плачешь? Милая, добрая, хорошая моя мама, моя прекрасная, я люблю тебя… я благословляю тебя. Вишневый сад продан, его уже нет, это правда, правда, но не плачь, мама, у тебя осталась жизнь впереди, осталась твоя хорошая, чистая душа… Пойдем со мной, пойдем, милая, отсюда, пойдем!.. Мы насадим новый сад, роскошнее этого, ты увидишь его, поймешь, и радость, тихая, глубокая радость опустится на твою душу, как солнце в вечерний час, и ты улыбнешься, мама! Пойдем, милая! Пойдем!..
ДЕЙСТВИЕ ЧЕТВЕРТОЕ
Яша. Простой народ прощаться пришел. Я такого мнения, Ермолай Алексеич: народ добрый, но мало понимает.
Гаев. Ты отдала им свой кошелек, Люба. Так нельзя! Так нельзя!
Любовь Андреевна. Я не смогла! Я не смогла!
Лопахин
Что ж, господа! Не желаете?
Выпей, Яша, хоть ты.
Яша. С отъезжающими! Счастливо оставаться?
Лопахин. Восемь рублей бутылка.
Холодно здесь чертовски.
Яша. Не топили сегодня, все равно уезжаем.
Лопахин. Что ты?
Яша. От удовольствия.
Лопахин. На дворе октябрь, а солнечно и тихо, как летом. Строиться хорошо.
Трофимов. Мне кажется, ехать уже пора. Лошади поданы. Черт его знает, где мои калоши. Пропали.
Лопахин. Мне в Харьков надо. Поеду с вами в одном поезде. В Харькове проживу всю зиму. Я все болтался с вами, замучился без дела. Не могу без работы, не знаю, что вот делать с руками; болтаются как-то странно, точно чужие.
Трофимов. Сейчас уедем, и вы опять приметесь за свой полезный труд.
Лопахин. Выпей-ка стаканчик.
Трофимов. Не стану.
Лопахин. Значит, в Москву теперь?
Трофимов. Да, провожу их в город, а завтра в Москву.
Лопахин. Да… Что ж, профессора не читают лекций, небось все ждут, когда приедешь!
Трофимов. Не твое дело.
Лопахин. Сколько лет, как ты в университете учишься?
Трофимов. Придумай что-нибудь поновее. Это старо и плоско.
Лопахин
Трофимов. Для чего мне? Не нужно.
Лопахин. Ведь у вас нет!
Трофимов. Есть. Благодарю вас. Я за перевод получил. Вот они тут, в кармане.
Варя
Трофимов. Что же вы сердитесь, Варя? Гм… Да это не мои калоши!
Лопахин. Я весной посеял маку тысячу десятин и теперь заработал сорок тысяч чистого. А когда мой мак цвел, что это была за картина! Так вот я, говорю, заработал сорок тысяч и, значит, предлагаю тебе взаймы, потому что могу. Зачем же нос драть? Я мужик… попросту.
Трофимов. Твой отец был мужик, мой — аптекарь, и из этого не следует решительно ничего.
Оставь, оставь… Дай мне хоть двести тысяч, не возьму. Я свободный человек. И все, что так высоко и дорого цените вы все, богатые и нищие, не имеет надо мной ни малейшей власти, вот как пух, который носится по воздуху. Я могу обходиться без вас, я могу проходить мимо вас, я силен и горд. Человечество идет к высшей правде, к высшему счастью, какое только возможно на земле, и я в первых рядах!
Лопахин. Дойдешь?
Трофимов. Дойду.
Дойду или укажу другим путь, как дойти.
Лопахин. Ну, прощай, голубчик. Пора ехать. Мы друг перед другом нос дерем, а жизнь знай себе проходит. Когда я работаю подолгу, без устали, тогда мысли полегче, и кажется, будто мне тоже известно, для чего я существую. А сколько, брат, в России людей, которые существуют неизвестно для чего. Ну, все равно, циркуляция дела не в этом. Леонид Андреич, говорят, принял место, будет в банке, шесть тысяч в год… Только ведь не усидит, ленив очень…
Аня
Трофимов. В самом деле, неужели не хватает такта…
Лопахин. Сейчас, сейчас… Экие, право.
Аня. Фирса отправили в больницу?
Яша. Я утром говорил. Отправили, надо думать.
Аня
Яша
Епиходов. Долголетний Фирс, по моему окончательному мнению, в починку не годится, ему надо к праотцам. А я могу ему только завидовать.
Яша
Варя
Аня. Отвезли.
Варя. Отчего же письмо не взяли к доктору?
Аня. Так надо послать вдогонку…
Варя
Яша
Дуняша. Хоть бы взглянули разочек, Яша. Вы уезжаете… меня покидаете.
Яша. Что ж плакать?
Дуняша
Яша. Идут сюда.
Гаев. Ехать бы нам. Уже немного осталось.
Любовь Андреевна. Минут через десять давайте уже в экипаж садиться…
Аня. Очень! Начинается новая жизнь, мама!
Гаев
Любовь Андреевна. Да. Нервы мои лучше, это правда.
Я сплю хорошо. Выносите мои вещи, Яша. Пора.
Аня. Ты, мама, вернешься скоро, скоро… не правда ли? Я подготовлюсь, выдержу экзамен в гимназии и потом буду работать, тебе помогать. Мы, мама, будем вместе читать разные книги… Не правда ли?
Любовь Андреевна. Приеду, мое золото.
Гаев. Счастливая Шарлотта: поет!
Шарлотта
Замолчи, мой хороший, мой милый мальчик.
Мне тебя так жалко!
Лопахин. Найдем, Шарлотта Ивановна, не беспокойтесь.
Гаев. Все нас бросают, Варя уходит… мы стали вдруг не нужны, Шарлотта. В городе мне жить негде. Надо уходить…
Лопахин. Чудо природы!..
Пищик
Гаев. За деньгами небось? Слуга покорный, ухожу от греха…
Пищик. Давненько не был у вас… прекраснейшая…
Лопахин
Пищик. Постой… Жарко… Событие необычайнейшее. Приехали ко мне англичане и нашли в земле какую-то белую глину…
Лопахин. Какие же это англичане?
Пищик. Сдал им участок с глиной на двадцать четыре года… А теперь, извините, некогда… надо скакать дальше… Поеду к Знойкову… к Кардамонову… Всем должен…
Любовь Андреевна. Мы сейчас переезжаем в город, а завтра я за границу…
Пищик. Как?
Любовь Андреевна. Теперь можно и ехать. Уезжаю я с двумя заботами. Первая — это больной Фирс.
Аня. Мама, Фирса уже отправили в больницу. Яша отправил утром.
Любовь Андреевна. Вторая моя печаль — Варя. Она привыкла рано вставать и работать, и теперь без труда она как рыба без воды. Похудела, побледнела и плачет, бедняжка…
Вы это очень хорошо знаете, Ермолай Алексеич; я мечтала… выдать ее за вас, да и по всему видно было, что вы женитесь.
Лопахин. Я сам тоже не понимаю, признаться. Как-то странно все… Если есть еще время, то я хоть сейчас готов… Покончим сразу — и баста, а без вас я, чувствую, не сделаю предложения.
Любовь Андреевна. И превосходно. Ведь одна минута нужна, только. Я сейчас позову…
Лопахин. Кстати и шампанское есть.
Это называется вылакать…
Любовь Андреевна
Лопахин
Варя
Лопахин. Что вы ищете?
Варя. Сама уложила и не помню.
Лопахин. Вы куда же теперь, Варвара Михайловна?
Варя. Я? К Рагулиным… Договорилась с ним смотреть за хозяйством… в экономки, что ли.
Лопахин. Это в Яшнево? Верст семьдесят будет.
Вот и кончилась жизнь в этом доме…
Варя
Лопахин. А я в Харьков уезжаю сейчас… вот с этим поездом. Дела много. А тут во дворе оставляю Епиходова… Я его нанял.
Варя. Что ж!
Лопахин. В прошлом году об эту пору уже снег шел, если припомните, а теперь тихо, солнечно. Только что вот холодно… Градуса три мороза.
Варя. Я не поглядела.
Да и разбит у нас градусник…
Лопахин
Любовь Андреевна. Что?
Надо ехать.
Варя
Любовь Андреевна
Теперь можно и в дорогу.
Аня
Гаев. Друзья мои, милые, дорогие друзья мои! Покидая этот дом навсегда, могу ли я умолчать, могу ли удержаться, чтобы не высказать на прощанье те чувства, которые наполняют теперь все мое существо…
Аня
Варя. Дядечка, не нужно!
Гаев
Трофимов. Что же, господа, пора ехать!
Лопахин. Епиходов, мое пальто!
Любовь Андреевна. Я посижу еще одну минутку. Точно раньше я никогда не видела, какие в этом доме стены, какие потолки, и теперь я гляжу на них с жадностью, с такой нежной любовью…
Гаев. Помню, когда мне было шесть лет, в Троицын день я сидел на этом окне и смотрел, как мой отец шел в церковь…
Любовь Андреевна. Все вещи забрали?
Лопахин. Кажется, все.
Епиходов
Лопахин. Что это у тебя голос такой?
Епиходов. Сейчас воду пил, что-то проглотил.
Яша
Любовь Андреевна. Уедем — и здесь не останется ни души…
Лопахин. До самой весны.
Варя
Трофимов. Господа, идемте садиться в экипажи… Уже пора! Сейчас поезд придет!
Варя. Петя, вот они, ваши калоши, возле чемодана.
Трофимов
Гаев
Любовь Андреевна. Идем!
Лопахин. Все здесь? Никого там нет?
Аня. Прощай, дом! Прощай, старая жизнь!
Трофимов. Здравствуй, новая жизнь!..
Варя окидывает взглядом комнату и не спеша уходит. Уходит Яша и Шарлотта с собачкой.
Лопахин. Значит, до весны. Выходите, господа… До свидания!..
Гаев
Любовь Андреевна. О мой милый, мой нежный прекрасный сад!.. Моя жизнь, моя молодость, счастье мое, прощай!.. Прощай!..
Любовь Андреевна. В последний раз взглянуть на стены, на окна… По этой комнате любила ходить покойная мать…
Гаев. Сестра моя, сестра моя!..
Любовь Андреевна. Мы едем!..
Фирс
ПРИМЕЧАНИЯ
1
О вкусах — или хорошо, или ничего (лат.).
2
как следует (фр.).
3
В полную меру (лат.).
4
Всех ожидает одна ночь (лат.).
5
Сделал, что мог; пусть, кто может, сделает лучше (лат.).
6
Здоровый дух в здоровом теле (лат.).
7
Прошу извинить меня, Мари, но у вас несколько грубые манеры (франц.).
8
Кажется, мой Бобик уже не спит (франц.).
9
О, призрачная надежда людская!.. (лат.)
10
Истина в вине (лат.).
11
Люблю, любишь, любит, любим, любите, любят (лат.).
12
Все мое ношу с собой (лат.).
13
Не шумите, Софи уже спит. Вы медведь (искаж. франц.).
14
Сказал и душу облегчил! (лат.)